Поначалу, когда он трясся в своем «лендровере» по разбитой дороге, он думал лишь об идиотизме этой женщины, выстрелившей в темноту в трех мальчишек, которые кричали на краю леса, подражая различным зверям. Да еще из дробовика. Что угодно могло случиться.
В тот день солнце струилось сквозь дубовую рощу. Деревья уже покрывались зеленым бисером. Зима уходила, начиналась весна. Он ехал по этой чертовой дороге, которую Таунли-Янг отказывались ремонтировать уже с десяток лет, когда в открытое окошко до него долетел резкий аромат срезанной лаванды, а вместе с ним одно из пронзительных воспоминаний об Энни. Оно было таким слепящим, таким реальным, что он ударил по тормозам, почти ожидая, что она выбежит к нему из лесной чащи, там, где больше ста лет назад густо росла лаванда, когда Коутс-Холл был подготовлен к приезду жениха, который так и не прибыл.
Они бывали тут тысячи раз, он и Энни, и она обычно рвала лаванду, когда шла по дороге, наполняя воздух запахом цветов и листвы, собирая почки, чтобы дома положить их в сашетки к шерстяным вещам и в белье. Он вспоминал эти сашетки, неуклюжие тюлевые мешочки, завязанные розовой ленточкой с бахромой. Они рассыпались через неделю. Ему потом приходилось извлекать из своих носков кусочки лаванды, стряхивать их с рубашек. Но, несмотря на его протесты, мол, ладно тебе, какая от них польза, она все равно запихивала их во все уголки дома, даже в его ботинки, приговаривая, что это от моли.
Когда она умерла, он выбросил их, в безуспешной попытке избавить дом от нее. Он смел ее лекарства с приставного столика, снял ее одежду с вешалок и запихнул ее туфли в мешок для мусора, отнес ее духи в конец сада и разбил молотком, словно мог таким образом уничтожить свою ярость. Добрался он и до ее сашеток.
Однако запах лаванды всегда возвращал ее к нему. Даже хуже, чем по ночам, когда его сны позволяли ему увидеть Энни, вспомнить и тосковать по ней, такой, какой она когда-то была. Днем же, преследуя его одним лишь запахом, она оставалась недосягаемой, как шепот, уносящийся вместе с ветром.
Он думал Энни, Энни и глядел на дорогу, вцепившись руками в руль.
Так что он не сразу увидел Джульет Спенс, и у нее таким образом с первых же минут появилось перед ним преимущество, которое, как ему порой казалось, она сохраняла и по сей день.
— Что с вами, констебль? — спросила она, и он резко повернулся к открытому окошку и увидел, как она вышла из леса с корзинкой в руках и с испачканными грязью коленками.
Его нисколько не удивило, что миссис Спенс знала, кто он такой Деревня была маленькая. Она, вероятно, видела его и прежде, хотя знакомы они не были. Кроме того, Таунли-Янг мог ей сказать, что он периодически наведывается в Холл, когда объезжает вечером свой участок. Возможно, она видела его иногда из окна своего дома, в то время как он грохотал по внутреннему двору особняка, освещая фонариком его заколоченные окна, проверяя каждый камень этих руин, желая убедиться, что он не узурпирован человеком.
Он оставил ее вопрос без ответа и вылез из «ровера».
— Миссис Спенс, верно? — спросил он в свою очередь, зная заранее ответ.
— Да.
— Вы подтверждаете тот факт, что прошлой ночью выстрелили из ружья в сторону троих двенадцатилетних мальчишек? В сторону детей, миссис Спенс?
В ее корзинке лежала странная смесь зеленых листьев, веточек и корней, вместе с совком и секаторами. Она сняла с кончика совка ком земли и вытерла пальцы о джинсы Руки у нее были большими и грязными. Ногти короткими и неровными. Похожими на мужские.
— Заходите в коттедж, мистер Шеферд, — пригласила она.
Резко повернувшись, она снова скрылась в лесу, предоставив ему прыгать по колдобинам еще полмили. Когда он захрустел шинами по гравию внутреннего двора и остановился в тени Холла, она уже успела положить корзинку, счистила грязь с джинсов, вымыв руки настолько тщательно, что кожа была словно содранная, и поставила на плиту чайник
Входная дверь была распахнута настежь, и, когда он поставил ногу на единственную ступеньку крыльца, она крикнула:
— Я на кухне, констебль. Заходите.
Чай, промелькнуло в его голове. Все вопросы и ответы контролируются ритуалом наливания кипятка, добавления сахара и молока, вытряхивания печенья на щербатую тарелку с цветочками. Разумно.
Однако вместо того, чтобы заварить чай, она медленно налила кипяток в большую металлическую кастрюлю, в которой стояли стеклянные баночки с какой-то жидкостью. Она поставила на огонь и кастрюлю.
— Все должно быть стерильным, — произнесла она. — Люди часто умирают по чьей-то глупости, если кто-то консервирует продукты, не стерилизуя их.
Он окинул взглядом кухню и попытался заглянуть в находившуюся за ней кладовку. Время года показалось ему совсем не подходящим для ее намерений.
— Что же вы консервируете?
— Я могла бы спросить то же самое у вас.
Она подошла к шкафу и достала из него два стакана и графин, из которого налила жидкость, по цвету нечто среднее между глиной и янтарем. Она была мутной, и когда женщина поставила перед ним стакан, он уже сел за стол, не спрашивая разрешения, в намерении утвердить здесь свой авторитет, он поднял его и подозрительно принюхался. Чем пахнет? Корой? Старым сыром?
Она засмеялась и сделала большой глоток из своего стакана. Потом поставила графин на стол, села напротив Колина и обхватила свой стакан обеими руками.
— Не бойтесь, — сказала она. — Это сделано из одуванчика с бузиной. Я пью каждый день.
— Для чего?
— Для очистки организма. — Она улыбнулась и выпила еще.
Он поднял стакан. Она смотрела. Не на его руки, которые он поднял, не на рот, когда он пил, а в его глаза. Вот что поразило его, когда он вспоминал их первую встречу: как она смотрела ему в глаза. Было любопытно, и он собирал свои беглые впечатления о ней: никакой косметики; седеющие волосы, но кожа свежая и молодая, почти без морщинок, так что она не была намного старше его. От нее исходил едва уловимый запах пота и земли, над глазом виднелась капелька грязи, похожая на родинку; рубашка на ней была мужская, большого размера, обмахрившаяся на вороте и обшлагах; верхние пуговицы не застегнуты, и он увидел начало ее ложбинки между грудями; запястья крепкие; плечи широкие. Он подумал, что у них один размер одежды.
— Вот как это бывает, — спокойно сказала она. У нее были темные глаза с такими большими зрачками, что глаза казались черными. — Поначалу это страх перед чем-то, что больше тебя, тем, что ты не можешь контролировать, и понимаешь не до конца — это лежит внутри твоего тела и живет по своим собственным законам. Потом приходит страх, что какая-то проклятая болезнь ворвалась в ее жизнь и в твою и сделала невесть что из обеих. Затем наступает паника, потому что никто не может дать никаких ответов, которым можно доверять, и все отвечают по-разному. Потом становится жалко себя, потому что ты оседлан ею и ее болезнью, тогда как тебе хотелось — очень хотелось, и ты клялся, что будешь любить — иметь жену и семью, словом, нормальную жизнь. А вместо нормальной семьи весь этот ужас, твой дом стал для тебя ловушкой — все эти неприглядные картины, запахи, звуки приближающейся смерти. Однако, как ни странно, в конце все становится тканью твоего бытия, нормой семейной жизни. Ты привыкаешь к кризисам и моментам облегчения. Свыкаешься с мрачноватыми реалиями рвоты, клизм, утки и мочи. Сознаешь, насколько ты важен для нее. Ты становишься ее якорем, спасителем, здравым рассудком. И твои собственные нужды отходят на второй план — неважные, эгоистические, даже неприличные — в свете той роли, какую ты играешь для нее. Так что, когда все кончается и ее уже нет, ты не ощущаешь себя освободившимся, как это представляют себе окружающие. Вместо этого на тебя нападает нечто вроде безумия. Все тебе говорят, что, мол, это благословение, что Бог наконец-то прибрал ее к себе. Но ты знаешь, что Бог тут ни при чем. В твоей жизни просто осталась зияющая рана, дыра в том месте, которое занимала она, ее потребность в тебе, то, как она заполняла твои дни.