Выбрать главу

Пашка, черт! Неужели он не понимал, насколько уже набило оскомину это растиражированное покаяние? Да что Пашка - и самому Максиму прежде казалось необычайно эффектной предпоследняя сцена, когда все герои - вернее, антигерои - этого действа в едином порыве вершат исторический суд над собой. Этакая демонстрация "монстров истории". Мощнобровый старец с детской радостью будет швырять в реку неисчислимые свои ордена и медали, любуясь кругами, расходящимися по воде. Другого, лысого и круглого, будет выворачивать наизнанку, однако он не перестанет грызть свой сырой кукурузный початок. Третий, в мягких кавказских сапожках, будет голыми руками засыпать необозримую братскую могилу… Ну и так далее, так далее! А хорошее словцо*де-монстрация*, как раз по делу выдумал Пашка. "Она должна настигнуть всех, всех, у кого рабская покорность впиталась в кровь с молоком матери, кто века гнул выю кто порот, стрелян, вешен, но при том еще жив, жив, жив и все так же кондов…" - провозглашал недавно Пашка, и Максим соглашался с ним, а сейчас, когда действо вершилось перед ним на земле и в то же время на небесах, он вдруг сообразил, что все это уже было. Было. И нужно нечто - эпизод, миг, изюминка! - что стало бы равно появлению всадников Апокалипсиса. Иначе - выстрел вхолостую. Сатира - без трагедии? Пресно. Он вспомнил Первооснову всех покаяний, тот фильм: сын вырывает из могилы труп отца… и холод благоговейного ужаса пронесся по спине. Вот так должно быть, подумал он, вот так! Ну что же, заставить их, этих персонажей, человечину есть, что ли? Он готов был сейчас гнать, стегать этих призраков, ну!..

Максим не отводил от монитора невидящих глаз. Игры ума! Кто-то будет хвалить… уж найдутся, всегда на это есть люди; он же навсегда запомнит, как хотел содеять нечто, да не смог. Откуда-то приплыло в память: "Подобно всякому писателю, он судил о других по их произведениям, но хотел, чтобы о нем судили по замыслам".

Да ведь это Борхес! Уж сей-то безверец понимал суть творчества, природу злого славолюбия власти над словом, образом, картиной. Душой! Знал толк. "А я? Я-то что? Огня нет, огня! Душу продал бы за миг озаренья! И что я без этой власти над миром игры? Без нее я не перенес бы измены Ритки. Запил бы, по кабакам бы стал валяться. Но пока есть эта власть, я жив. Не уходи же, не оставляй меня!"

Не владея собой, он отшвырнул ручку. Она улетела в открытое окно автобуса, и Максиму помстилось… чиркнуло по глазам… ее подхватила черная птица - словно лихо мимолетящее! - и тут же сокрылась из глаз.

Бред. Важнее другое. Да! Сейчас, когда вдруг исчезла власть над кадром, он знал, что отдаст за ее возвращение и Москву, которой так долго и трудно добивался, и "тойоту", и всего себя, и здоровье, и тело, и сердце с любовью к Маргарите, и душу отдаст и продаст… но кому?!

– Мне, - коснулся слуха чей-то голос.

*

Голос? Откуда? Кто издает этот шум, вой, свист? Что за обвал вселенский? Чудится, будто какой-то черный клин вдруг разъял живой мир, выкроил оттуда трепетное человеческие тело и охватил его тысячевзорным немигающим оком. И что за леденящее ощущение не потрясения, а узнавания, словно бы этот глас искушения уже касался слуха - еще издетска, и не раз? И вот, будто бы следуя чьему-то безжалостному повелению, он запускает пальцы в сердцевину живого, живого… и оно, как черный жемчуг, градом сыплется из ладоней.

Наваждение! И, чувствуя свое сердце у горла, задыхаясь. Максим слабыми руками вцепился в чью-то твердую руку, державшую его над бездной, что не имела ни верха, ни низа, ни начала, ни конца.

Из тьмы выступило смуглое лицо, взор из-под бровей, черные спутанные кудри, а борода - впробел, словно вытравленная словами, сочащимися изо рта:

– Я научу тебя, как эту злую игру сыграть на устрашение живущим! И утрату твою верну я тебе как награду. Но ты отдай мне за это вот их в услуженье!

И Максим увидел в небесах не безобидных, выдуманных сценаристом призраков - забились-ожили в черном треугольнике чудища злобесные! Существа, похожие на людей, но с мордами и крыльями летучих мышей. Змееволосые женщины с тяжким, каменным взором. Змеерукое видение с ослиными ногами и окровавленным ртом. И еще толстая зеленая змея с грудью и головой обольстительной женщины, держащая глаза свои в руках, - они светили, подобно блуждающим огням, и вели ее… и еще какая-то трехглавая, с тремя туловищами, окруженная тощими черными молчаливыми псами с желтыми немигающими глазами…

– О! - невольно выкрикнул Максим, закрываясь рукавами. - Неужели это - порождение мое? Как оно выползло из меня?

А незнакомец тихо и ласково, словно хозяин, созывающий мирную скотинку, ворковал:

– Эмпуса, Горгона, ко мне поскорее! Эриния, Ламия! Ты, о Геката, ко мне возвращаясь, покличь же скорее стигийских ты псов! Ко мне, все ко мне…

И - громоподобно, метнув взор, будто копье, в Максима:

– Меняем! Решайся, не то…

И почудилось Максиму, что его душа, как проститутка, бросилась на шею властелину черного пространства, и тогда воскликнул он, дерзнув сердцем:

– Согласен!

Черный незнакомец вытянул руки - и под его длинные, темные ногти втянулись, всосались чудовища, порожденные фантазией Максима, исчезли, будто и не было их, тут же сомкнулись небеса разверстые и закрутилось действо интертелепроекции своим чередом, и понял Максим, что за время торга уже успела начаться девятая, финальная сцена… и что не обманул, нет, не обманул явившийся с искушением!

Там была такая картина… один из героев, да, героев, от которого, по мысли Пашки Стельных, зависел судьбоносный поворот сюжета… он с высот своих духовных надзирал за свершением страшного суда над прошлым, а потом, словно в исступлении, прогонял от себя последнее, что еще связывало его с этим прошлым, хлестал кнутом тощую коровенку, специально откупленную съемочной группой для этой цели в захудалом пригородном совхозце.

Кнут - что кнут! Ее бьешь, а она вернется, вернется, по-прежнему многотерпеливая и вечная. Нет.

Максим не мог больше смотреть на куцый экран монитора. Он выскочил из автобуса, где размещался полевой пульт, вскарабкался на камни утеса и стал, задрав голову до ломоты, под вольным небом, слушая, как ревет, кричит человечьим криком коровенка… тощая, та самая, вот так. Уничтожить, отрешиться - значит, сжечь! Теперь все впереди, все только впереди.

Пылали небеса. Максим смотрел. Он не помнил мига, когда отдал ассистентам приказ поджечь скотину… или даже сам поджег! Одною волею своею! Но это было то что надо, то самое. Тот огонь, тот огонь.

"Ритуля, ну, смотри, кого ты упустила!"

На сердце у Максима стало тихо, спокойно. Удалось. И уже на каком-то воображаемом пьедестале видел он себя… не на призрачной высшей ступеньке, где недосягаемо маячили Феллини, Бергман, Антониони, нет, чуть ниже. Ниже, но тоже достаточно высоко. Примерно бок о бок с Абуладзе, Тарковским…

*

Кто-то стремительно спускался к Максиму по камням с площадки, где громоздился проекционный аппарат. Оступившись, чуть не сорвался в воды Обимура, приникшие к подножию утеса, но Максим успел поддержать этого человека. Однако едва руки коснулись тела, жаркого под шелестящей прохладной тканью, как стиснули, жадно прижали.

Ритуля! Она, она прибежала к Максиму, поняла, вернулась, да? Что ж, кому не перевернет душу такая победа! Однако, девочка, поздновато ты… Максим еще подумает!.. Нет, но как волнующе трепещет она, и так близко…

Да что это с ней?! Неласковы ее ладони, они хлещут Максима по плечам, по лицу, и тело ее, оказывается, не льнет послушно - рвется из его объятий, и голос не шепчет слова запоздалого раскаяния отчаянно, с ненавистью выкрикивает:

– Так это ты убил ее тогда! Только ты мог! Я догадалась сейчас! Проклятый, проклятый…

Каким это буйством забродил ум ее? О чем она? Или все о той же несчастной раковине? Почему в миг его триумфа вдруг ожила ее память, догадка ожгла ее?

Кстати - почему же лишь она бросилась к нему, да и то - пронзенная ненавистью, а вовсе не раскаянием? А все другие, где все другие, съемочная группа, актеры? Их восхищение? Нет никого, чудится, на берегу, лишь догорает что-то вдали… что-то тлеет и в небесах. Но то не звезда заблудшая, нет…