Девятьсот рублей — крайняя цена, которую предложил Лосев, отбросив объяснения. Напрасно Бадин страдал и морщился от этой торговли. Скупился Лосев, но не свои берег, а государственные финансы. Лично Бадина с его интеллигентностью Лосев дожал бы, смущала своей надменностью Ольга Серафимовна, она смотрела на него и не смотрела, слышала и не слышала, затишье ее узких глаз ничем не нарушалось. Она восседала на своем рваном кресле, как на троне. И Лосев, который по должности своей общался и с большими людьми, и даже с такими, слово которых меняло судьбы целых предприятий, тысяч людей, тут почему-то оробел. Никак не мог повторить своей цифры. Запущенная эта квартира, с облупленными дверьми, трещинами на потолке, расшатанным паркетом, не принижала Ольгу Серафимовну, не делала ее бедной. Та бедность, которая поначалу бросилась в глаза Лосеву, ощущалась сейчас по-иному. Старенькая мебель, выгорелые обои — все как бы не имело значения. И даже какой-то шик пренебрежения был в этих облупленных фанерных дверях. Из бывших она, предположил Лосев, из аристократов, что ли, и тут же удивился своему предположению, потому что аристократка — казалось бы, наоборот, — привычна к роскоши. Графиня, баронесса… Но почему-то это ей не подходило. А может, так было принято у художников. Может, это у нее от Астахова, от той жизни, когда Астахов расписал кому-то крышу. И, наверное, мог выкидывать еще какие-то номера…
Он пожал плечами, спросил смиренно:
— Кому ж, Ольга Серафимовна, эту картину предназначаете?
— Если в хороший музей… Я прибалтам отдала, помните, Бадин, они сколько могли, столько дали.
На это Бадин неодобрительно пробормотал, что напрасно она продешевила, не потому ли прибалты одну картину выставили, а вторую в запаснике держат.
Через комнату неслышно прошла совсем древняя, легкая, как засушенный цветок, старушка и за руку провела мальчика, тоненького, большеглазого. Ольга Серафимовна поднялась:
— Вы извините.
— Что вы, это вы меня извините. — Лосев встал, вдруг шагнул к Ольге Серафимовне, взял ее за руку. — Пожалуйста, хоть на минутку взглянуть напоследок… — Он и к Бадину тоже обернулся просительно. — Я не задержу.
Ольга Серафимовна повела плечом надменно, как бы — «О господи, что за настырность…» Но не отказала, и Бадин достал картину с антресолей, поставил на стул.
4
Снова из глубины картины к нему слабо донесся голос матери: «Серге-ей!» и еще раз: «…е-ей!»
…А под ивой, за корягой жили налимы, их надо было нащупать там и торкнуть вилкой.
Счастье какое услышать снова певучий ее голос.
…А в доме Кислых был зал, где плиткой было выложено море и парусники. Многие плитки были разбиты, выдраны, но море еще угадывалось. Дом в те годы стоял пустой, с выбитыми окнами, они забирались туда, и Лосев подолгу смотрел на море, дорисовывая на выщербленных местах линкоры и рыбачьи сейнеры. В доме жили белые пауки, пахло углем. И пахло рекой. А на реке пахло бревнами, дымком от шалашей плотогонов, пахло тиной и ряской, пахло осиной старое корыто, на котором они по очереди плавали по реке. Запахи эти ожили, дохнули из глубины картины. Запах горячих от солнца чугунных кнехтов, старого причала.
К нему вернулся тот огромный мальчиший мир, шелестела листва, была жива еще мать. Лосев ощутил на голове ее маленькую жесткую руку.
— Какое у вас лицо…
Они внимательно смотрели на него, Ольга Серафимовна и Бадин.
Лосев провел рукой по лицу, он не понимал, чего они уставились, вместо того чтобы смотреть на картину.
— Я ведь вырос тут. — Он показал рукою в картину, в самую ее зеленую ольховую глубь.
Они переглянулись. Ольга Серафимовна улыбнулась.
— Ничего нет смешного, — высоким голосом сказал Лосев. — Для нас тут не просто картина. В музее ей, известно, будет слава, марка, почет и все прочее. Только музею все равно, какая картина. Для них что эта, что та. А мне… На данный вид у нас свое право. Тут все сохранилось соответственно натуре. Приезжайте, увидите.
Ольга Серафимовна все еще всматривалась в него.
— Не связывайтесь вы с ней… — вдруг проговорила она быстро, тихо, как бы сквозь зубы. — Хлебнете… зачем вам… картины, они требуют… они мне всю душу… — И дальше он не разобрал, а переспросить не решился.
Лицо ее побелело, замерло, как бы удерживая что-то. Лосев поспешил заговорить погромче, повеселее, делая вид, что ничего не произошло.
— В самом деле, приезжайте. Через месяц наибольшая красота пойдет. Дайте телеграмму, я вас встречу. Хотите на лошадях встречу? Точно, на лошадях…
Чем еще он мог прельстить столичных жителей?
— Не усердствуйте… никуда я не езжу, — охладила его Ольга Серафимовна. — Ноги у меня болят.
— Эх, жаль, а то могли бы сравнить, для истории вопроса… — Он направился к вешалке в переднюю. Насчет же торта, он попросит оставить мальчику, но Ольга Серафимовна не двигалась, она стояла, перетянув на груди концы платка, и смотрела не на картину, а куда-то за нее, так же как до этого смотрела не на Лосева, а в то пространство, что находилось за ним.