Глеб Горышин
Картинки на бегу
Во второй половине пятидесятых годов я жил на Алтае. Одно время работал собкором краевой газеты по Бийской группе районов и Горному Алтаю. В Бийске у меня был номер в гостинице «Бия», двенадцатый номер-полулюкс, с обязательством освободить его с приездом персоны более достойной полулюкса, чем я. Днем ходил по заводам и предприятиям, собирал материал, вечером писал корреспонденции и заметки; перед сном отправлялся в Заречье — побегать там для поправки здоровья. Переходил Бию по льду, дальше по Чуйскому тракту до бора, сворачивал влево на улочку-боковушку-веточку на стволе тракта — и бежал. Бегающих не по делу, а по прихоти в ту пору, кроме меня, в Бийске не завелось. Не таков был город Бийск, чтобы по его улицам или даже в предместьях праздно мельтешили ногами — очень сильный был трудовой накал: целинная эпопея, всесоюзная комсомольская стройка вблизи города. Стройка называлась 122-й трест; что строили, неизвестно; после прознали — завод атомных бомб.
Тогда еще время не пришло, возраст не наступил для массовых пробежек трусцой, мысль никого не осенила: убежать от инфаркта. Я стеснялся бегать открыто у всех на виду. Пожалуй, это и невозможно было: бийские мужики в момент бы словили меня, препроводили в дурдом. Я маскировался: ходил в места моих пробежек в ратиновом синем, сшитом к выпуску из университета, пальто, в ботинках, при шарфе, в ондатровой шапке с ушами. (В одну из поездок в Горный Алтай я оставил шапку на вешалке в сенях избы Николая Павловича Смирнова, знаменитого садовода на Телецком озере; его зверовая лайка Дамка допрыгнула, разорвала шапку в клочья. Взамен Николай Павлович подарил мне шкуру, снятую с небольшого медведя-пестуна, выделанную; на ней впоследствии любила играть моя дочка Анюта.) В этом одеянии я бегал по окраинным улочкам в Заречье.
Бежалось мне тогда одышливо, тяжко: я только что перенес ревматическую атаку, восемь месяцев провалялся в больницах, съел, наверное, килограмм солицилки; других средств от ревматизма еще не было; солицилкой лечил своих пациентов и Антон Павлович Чехов. Выписался в последний раз с диагнозом: недостаточность митрального клапана. Одни доктора слышали шум в моем сердце, другие не слышали. Возможно, мое сердце когда пошумливало, когда помалкивало.
Моя мама, тоже доктор, слушала мое сердце без трубочки, прикладывала ухо к груди; мне было щекотно, хотелось тихо, счастливо, как в детстве, смеяться. Но у мамы было очень ответственное докторское лицо, и ничего смешного в моем положении не предвиделось. Мама мне говорила: «Я училась у профессора Ланга, помню его слова: «Ревматизм лижет суставы, кусает сердце». Но вот хоть убей, я не слышу у тебя шумов». Мама так говорила для того, чтобы я не впадал в уныние. А может быть, и правда не слышала шумов.
Ревматизм полизал мне суставы, а сердце вроде не укусил. Я заболел на Алтае по чистой юношеской дурости: плавал в холодных горных озерах. Лечиться уехал в родной город Питер; мне приставляли к груди трубочки питерские светила медицины, а вылечила мама единственным для каждого смертного матушкиным сердечным попечением. Отболев, вернулся на Алтай, приступил к работе собкором в Бийске... Но что-то мне немоглось: донимали ангины, температура поднималась к вечеру — тридцать семь и три, четыре, пять... Стрептоцид, аспирин, кальцекс не помогали. Я ослабел за болезнь, не хватало жизненной силы справиться с хворью. Лежал в моем полулюксе — с дурной, гнилой температурой, в испарине и тоске. Что было делать?
На этот извечный, витающий над головушкой каждого индивида — и любого сообщества — вопрос моя бабушка, мамина мама, отвечала, бывало, по-простонародному ёрничая: «Что делать? Заголясь побегать». Этот бабушкин фольклорный двусмысленный совет сослужил мне сущую пользу. Бабушка вообще понимала меня, не только любила как внука, а прозревала во мне и зернышко, и завязь, и будущие побеги — их податливость, ломкость, — и прямизну растущего к солнцу стебля, и его возможную кривизну — от ветров, поветрий...
Заголиться в ту пору я не мог: мороз с привычным для сибиряков, докучным для приезжих постоянством жал под сорок градусов; задувал буран. А вот побегать... От хвори можно было только убежать, другого лекарства не находилось.
В первый раз я пробежал сто шагов, не сразу, по пять, десять шажочков, впритруску. От мороза ломило зубы, ресницы слипались от изморози. На обратном пути спина обрастала куржаком, становилась белой. Каждый вечер я проходил по Бийску с совершенно белой спиной. Довел пробежку до тысячи шагов — и убежал-таки; хворь сползла с меня, как линючий мех с боков весеннего марала.