Выбрать главу

ВЕЧЕР XXIX

«А вот тебе еще картинка! — начал месяц. — Близ унылого берега Рокса стоит окруженный темными соснами древний монастырь «Врета». Луч мой скользнул между прутьями оконной решетки и осветил высокие своды, под которыми покоятся в каменных гробницах короли. Над ними прикреплена к стене эмблема земного величия — королевская корона. Она, впрочем, деревянная и только покрыта позолотою; поддерживает ее деревянный колышек, вбитый в стену. Вызолоченное дерево уже источено червями, от короны к гробницам протянута пауком воздушная сеть; это траурный флер, такой же недолговечный, как и печаль по умершим!.. Как тихо спят они! А я еще помню их всех так ясно! Так живо вижу горделивую улыбку на их устах, властно вещавших народу и горе и радость! Пока пароход переползает, как улитка, через горы, в монастырь заходит иногда путник и спрашивает имена погребенных под этими сводами королей, но они звучат для него чем-то давно позабытым, мертвым. Он смотрит на источенную червями корону и невольно улыбается; если, однако, он человек благочестивый, в улыбке его сквозит грусть. Спите же, мертвецы! Месяц помнит вас, месяц шлет ночью свои холодные лучи в ваше тихое царство, где вас венчает деревянная корона!.. »

ВЕЧЕР XXX

«У проезжей дороги, — рассказывал месяц, — стоит постоялый двор, а напротив его большой сарай. Его как раз собирались перекрывать, и крыша была разобрана. Я глядел между стропилами и в открытую отдушину, и мне отлично видно было все это неприглядное помещение. На одной из балок примостился спящий индийский петух; в пустых яслях мирно покоились седла. Посреди сарая стояла дорожная колымага; в ней крепко спали господа, пользуясь временем, пока лошадей поят и кормят, а кучер потягивается и позевывает, хоть и спал преисправно добрую половину пути. Дверь в людскую отворена настежь; видна смятая и развороченная постель; на полу стоит подсвечник, а в нем догорает сальный огарок. Холодный ветер так и гуляет по сараю; время далеко за полночь; близится утро. В одном из стойл спит вповалку семья странствующих музыкантов; матери и отцу снится жгучая, прозрачная, как слеза, жидкость в бутылке, а бледной дочке — слеза в чьем-то взоре. В головах у них лежит арфа, в ногах — собака».

ВЕЧЕР XXXI

«Заглянул я раз в маленький городок! — рассказывал месяц. — Было-то это еще в прошлом году, да все равно, — я так ясно помню все. (Вчера вечером я прочел об этом в газетах, но там это выходило вовсе не так ясно. ) Вожак медведя ужинал в харчевне, а Мишка стоял во дворе привязанным к поленнице дров. Бедный Мишка! Никогда и никому не сделал он ни малейшего зла, даром что смотрел так свирепо. В том же доме, на самом верху в чердачной каморке, играли при ярком свете моих лучей трое ребятишек. Старшему было лет шесть, младшему не больше двух. «Топ! топ!» — послышалось на лестнице. Кто бы это? Дверь распахнулась, и явился Мишка, огромный, лохматый Мишка! Он соскучился стоять во дворе один и отыскал дорогу наверх. Детишки струсили такого большущего лохматого зверя и попрятались по углам; он, однако, скоро отыскал их всех, обнюхал, но не обидел ничем! «Это, верно, большая собака!» — решили дети и принялись гладить его. Он развалился на полу, а младший мальчуган вскарабкался на него и принялся играть в прятки, зарывая свою золотистую кудрявую головку в густые черные лохмы медвежьей шубы. Затем старший мальчик ударил в барабан, медведь поднялся на дыбы и давай плясать! То-то веселье пошло! Все мальчики взяли в руки по деревянному ружью, Мишке дали такое же, и он держал его в лапах крепко-прекрепко. Товарищ хоть куда! И вот все зашагали по комнате: раз-два, раз-два! Дверь опять отворилась, и вошла мать ребятишек. Поглядел бы ты на нее! Она просто окаменела от ужаса, лицо ее помертвело, язык прилип к гортани... Младший же мальчуган весело кивнул ей головкой и залепетал своим детским язычком: «А мы в солдатики играем!» Тут вошел и вожак медведя!.. »

ВЕЧЕР XXXII

Дул холодный, резкий ветер; на месяц ежеминутно набегали облака, и я видел его только урывками.

«Я гляжу сквозь безграничное воздушное пространство на бегущие подо мною облака! — рассказывал он. — Гляжу и на пробегающие от них по земле длинные тени!.. Вчера я заглянул в темницу. У ворот ее стояла закрытая карета; приехали за одним из узников. Луч мой проскользнул между прутьями оконной решетки и озарил стену камеры. Узник что-то чертил на ней на прощанье. Чертил он не слова, а ноты, мелодию, выражавшую его душевное настроение в эту последнюю ночь. Дверь отворилась, и его вывели на воздух. Он было поднял глаза на мой круглый лик, но меня сейчас же закрыли облака, точно нам нельзя было видеть друг друга в лицо. Его усадили в карету, дверцы захлопнулись, кучер щелкнул бичом, и лошади помчали карету в темный лес, куда мой луч уже не мог проникнуть. Я опять заглянул в камеру. Лучи мои скользили по стене, разглядывая нацарапанную на ней мелодию, последнее прости узника. Там, где замирают слова, начинается царство звуков!.. Мои лучи могли осветить, однако, лишь несколько отдельных нот, большая же часть написанного скрывалась во мраке и навсегда останется для меня темной. Что написал заключенный? Похоронный ли марш? Ликующий ли гимн? Готовился ли он к смерти или несся мыслью в объятия милых сердцу? Не все написанное, хотя бы и рукою смертного, доступно взору месяца!

Я гляжу сквозь безграничное воздушное пространство на бегущие подо мною облака, гляжу и на пробегающие от них по земле длинные тени».

ВЕЧЕР XXXIII

«Как я люблю детей! — начал месяц. — Особенно маленьких — они такие забавные! Я часто любуюсь ими — мои лучи проскальзывают между краешком занавески и косяком окна детской, — а они-то и не думают обо мне! Презабавно наблюдать, как они раздеваются: вот выглядывает сначала крохотное кругленькое плечико, потом обнажается и вся ручка, а когда дело дойдет до чулок... и беленькая, полненькая ножка!.. Ну, как не поцеловать ее?.. Я и целую! — прибавил месяц.

Сегодня вечером — это стоит рассказать! — я тоже глядел в окно одной детской: занавески не были спущены — напротив не было никаких соседей. В комнате укладывалась спать целая ватага детишек, и сестер и братьев. Младшей из них всего четыре года, но она знает «Отче наш» не хуже других. Мать каждый вечер присаживается к ней на кроватку и слушает, как она молится, потом целует ее и ждет, пока она уснет. Ждать приходится недолго; глазки крошки живехонько смыкаются. Сегодня двое старших немножко расшалились; один все прыгал в одной рубашонке по комнате, а другой взлез на стул, навертел на себя платья всех остальных и объявил, что это — шарада; пусть-ка отгадают. Третья и четвертая аккуратно складывали свои игрушки в ящик — надо ведь и это кому-нибудь делать! Но вот мать присела к малютке на кроватку и велела детям вести себя потише: девочка читала «Отче наш».

Я смотрел прямо под лампу. Четырехлетняя малютка лежала в своей постельке, прикрытая чистым белым одеяльцем; вот она сложила ручонки, личико ее приняло такое торжественное выражение, и она громко начала читать «Отче наш». «Постой! — перебила ее вдруг мать. — Что это ты сказала после слов «хлеб наш насущный даждь нам днесь?» Ты что-то прибавила, но я не расслышала. Повтори! — Малютка молчала, смущенно глядя на мать. — Что же ты сказала еще, кроме «хлеб наш насущный»?» — настаивала мать. «Не сердись, мамочка! — пролепетала крошка. — Я попросила на хлеб маслица!»