Сейчас я просматриваю свои записи, сделанные во время биеннале, и нахожу странную вещь. В Ca’ Giustinian проходила пресс-конференция Галича. Народу набралось изрядно, вопросов была масса. И первый: как ему пишется за границей, не отрезана ли для него Россия? Галич сказал, что прежде высылка писателя из России могла быть равна его смерти. Теперь – не так. Он, да и другие (Галич так и сказал: мы), не считают себя умершими для своего народа. Сегодня мир довольно мал: в нем сейчас удивительная степень взаимопроникновения, информация проходит, как бы ее не задерживали. Прежде всего, есть радио. И тут он заговорил о радио, о том, что обожает всякую электронную технику, что это увлечение просто переходит в психоз, что нет большего удовольствия для него, чем возня с магнитофоном, проигрывателем, приемником.
Черт знает что: знал он, что ли? Будто тогда, за 12 дней, с поразительной точностью предсказал, как и какая настигнет его смерть. Но вот что совершенно точно – умершим для своего народа Галич не будет никогда.
Галич рассказал, как летом 1977 года выступал в Пистойе. В день его приезда организатору концерта разворотили разрывными пулями оба бедра. Это были коммунисты из так называемой Лиги активного действия. А организатор был – рабочий.
Вообще политическая активность Галича удивительна. 5 декабря он пришел на посвященное защите прав человека небольшое заседание, оно даже не было объявлено в программе биеннале. Пришел уже совершенно больной, обиделся, что не пригласили (а там из Советского Союза были только двое), сказал, что хочет выступить. Говорил, как всегда, горячо.
Он был из тех, кто «высовывается». Это его слово. В первый раз Галич был в Италии в мае 77-го. Его пригласили во Флоренцию на конгресс «О свободе творчества». А когда приехал, то организаторы попросили во время конгресса не петь – чтобы не было неприятностей и конфликтов. Галич выступил на этом конгрессе и сказал, что он впервые в Италии, что итальянского не знает, но уже выучил несколько слов, пока ехал в поезде. Эти слова: «Опасно высовываться!» Он сказал, что он не министр и не политический деятель, что ему нельзя не высовываться. Даже, если это опасно.
У Галича есть песня, после которой ему запретили выступать в СССР. Песня – про вторжение войск в Чехословакию, про самосожжение Палаха, а точнее – про тех, кто отворачивается, затыкает уши, кому не ест глаза дым палаховского костра и спокойно спится под грохот советских танков. Песня называется «Я умываю руки». Это упражнение по грамматике: я умываю руки, ты умываешь руки, мы умываем руки… Галич эту пилатовскую формулу не признавал.
Пел он, конечно, в частных квартирах, в которые набивалось иногда по сотне человек, и большинство – с магнитофонами. И все, кто жил в конце 60-х – начале 70-х в России знают, что такое были песни Галича для нас.
Сам он говорит, что именно с тех пор, как запретили выступать, началась его счастливая жизнь. Ничего не боялся и говорил то, что думал.
Здесь, на Западе, трудно представить, что такое состояние можно назвать счастьем. Всего-то – говорить, что думаешь. Да, только и всего.
В Восточной Европе для многих лучший подарок из-за границы – дощечка, на которой все написанное тут же, при желании, исчезает. Это похоже на идиотскую пантомиму: нормальные, не глухонемые люди переписываются, сидя в сантиметрах друг от друга. А говорить нельзя – квартира прослушивается. Не все квартиры, разумеется, но тех, кто высовывается и не умывает руки, – все.
Галич рассказывал, что ему ко дню рождения такую дощечку подарил Андрей Дмитриевич Сахаров, что это был королевский подарок. Дощечки эти буквально символ такой вот двойной жизни. И даже те, кто не боится за себя, боятся подвести другого и пишут, и стирают, пишут и стирают. Запад не знает о дощечках. Запад знает достаточно из книг – прежде всего, книг Солженицына – об ужасах лагерей, тюрем, арестов. Но вот как представить – что такое обыкновенная советская жизнь?
Об этом непонимании говорили и на биеннале. Оказывается, что диалог диссидентов с Западом нужно прояснять с самых азов. Ну, скажем, с самого слова «диссидент». Мы используем слова, понимая их по-разному. Об этом говорил Ефим Григорьевич Эткинд. И в самом деле: в СССР диссидентством, инакомыслием считается уже чисто эстетическое расхождение с установленной нормой. Длинные волосы, широкие брюки (а раньше – узкие брюки, а позже – женские брюки), верлибр вместо рифмованного стиха и т.д.