Может, она сейчас гуляет где-нибудь на золотистых лугах, и у нее как раз возникло воспоминание, и она, под влиянием этого воспоминания, спрашивает себя: „А как там старый Космас? Что он делает? Чем занят? Не забыл ли, как в той юдоли слез меня забавляли его рассказы? Думает ли хоть немного обо мне? Знает ли, что взгляд мой проникает сквозь потолки и каменные стены и я могу читать у человека из-за плеча?“
А, приятель, вот мы и добрались до самой сути! Речь идет о твоей лени, и ты не можешь ничего ответить, кроме как хлопнуть себя ладонью по боку и дважды развести руками.
Разгуливаешь себе, крадя время у Господа Бога, баклуши бьешь, огорчая каждого, у кого есть глаза, чтоб видеть, и уши, чтобы слышать.
— Если бы ты знал, как мне тяжело, брат! — возразил Космас и обнял друга.
Потом, разомкнув объятия и слегка застыдившись, перевел речь на другое. Заговорил о последних минутах жены, о судьбе общих друзей и, наконец, о Бруно.
Так в дружеской беседе прошел у них день и значительная часть ночи.
Около пяти часов после захода солнца Космас вынул из сундучка пергаментные списки и с великими колебаниями и смущением, которое делало его похожим на какого-нибудь школяра, сказал:
— Друг, мы уже очень стары и подходим друг к дружке, как два сыча на одной колокольне. Когда между нами были несогласия, ты, случалось, спрашивал каноников, чем я занимаюсь, а я со своей стороны разузнавал у всех присылаемых из Мельницкого края, как ты живешь. Это доказывает, что, несмотря на ссоры и взаимное раздражение, мы никогда не испытывали друг к другу подлинной неприязни. Насчет себя я готов в этом присягнуть, и думаю, что не ошибусь, если припишу тебе такую же меру подобного сумасбродства.
Правда, мы время от времени поворачивались друг к другу задом, но делали это, как друзья, у которых гнев только обостряет любовь и которые грызутся из-за своего буйного характера. Могу сказать, что я любил тебя как раз за твои мелкие недостатки и за твою угловатость и толстобрюхость. (Черт тебя подери, когда же ты думаешь скинуть этот бурдюк?) Но ни в чем не хотел оставаться у тебя в долгу, — ну вот мы иной раз и сцеплялись. Но оставим это, потому что я чувствую — от моих воспоминаний меня кидает в жар. Оставим это и поговорим о ком-то третьем!
— О ком? — спросил Шебирь.
— О Бруно! — ответил Космас. — О нашем друге, которому не с кем побеседовать и который не спит и тешится доброй надеждой, что ты либо я постучим в его дверь. Можешь себе представить, он подкинул мне в сундучок капитульные анналы. Знает, видно, чем я увлекаюсь, и решил мне помочь.
Тут Шебирь оттолкнул стол животом, встав так порывисто, что скамейка под ним подскочила.
— Этот книжный червяк! — воскликнул он. — Храните меня святые угодники, чтоб я когда-нибудь с ним полсловом перемолвился.
— Очень хорошо, — возразил Космас. — Отлично. Но я уверен, что это неправда!
— Хо-хо! Мое оскорбленное самолюбие и слава грязного старого пропойцы! Царь Небесный, хотел бы я на это взглянуть. На что? Да ни на что! Ровнехонько ни на что! Ко всем чертям таких писак!
Вдоволь накричавшись и вытряхнув весь свой запас хулы, добравшись до самого дна ругани (длилось это, надо сказать, довольно долго), Шебирь расхохотался и промолвил:
— Это засело во мне еще со времен бурной и гораздо более счастливой юности. А теперь молодчик может войти. Давай его сюда. Чтоб мне похлопать его по ляжкам!
Потом, когда их стало трое, то есть когда Бруно, Шебирь и Космас сели за стол и повели дружескую беседу (полную взрывов со стороны Космаса и Шебиря, полную умолчаний и затаенной радости со стороны магистра), слово взял Космас:
— Лучшее приберегают к концу, но я, друзья мои, не могу предложить вам ничего, кроме словесной бурды и баляс собственной выработки. Хотите послушать? Я тут написал „Историю древнейших времен“.
— Ага! — перебил Шебирь. — Я так и знал, клянусь кубком Ганимеда! Почти уверен был, только сомневался немного: ведь ты и вялый, и деятельный — когда как придется.
— Читай, читай! — поддержал Бруно своим слабым голосом, ерзая от нетерпения. (Бедняга как-то уменьшился за последние годы, и его почти нельзя было узнать: желтый, сухой, щетинистый, дрожащий — совсем несъедобный.)