— Не будем говорить об этом, — ответил Космас и засмеялся, хлопая себя руками по коленям.
Потом они притянули к себе столик, чтоб можно было опереться локтем, и принялись в полном согласии толковать, как о латинских сочинениях, так и о том, что передается из уст в уста.
— Если б святой Лука и прочие святые евангелисты передали кому-нибудь хоть частицу евоего искусства, — заключил Космас, — можно бы выпавшее из списков вложить обратно в гнездо. Можно б было все это полегоньку переловить, как ловят перепелов.
— Иной раз кажется: стоит только руку протянуть, — ответил Шебирь и умолк, глубоко задумавшись.
В таких разговорах и так дружно Космас провел со своим другом три дня. В подходящую минуту он отдал ему листы сазавского монаха. Выслушав рассказы безобразного слуги и хорошенько запомнив его сообщения (особенно все, что относилось к истреблению рода Вршовцев), он сказал ему в виде благодарности:
— Теперь, когда я досконально узнал, что ты получил увечья вовсе не в какой-то корчме, а на палаческой службе, ты стал мне еще противней, чем прежде. У-у, ткнуться мордой в плаху!
— Не надо! Не надо, милый! — воскликнул Шебирь, так как события, случившиеся при прежнем князе, были яблоком раздора для обоих приятелей и бередили их старые раны.
— Нет, нет, — сказал Космас, — тяжбы, ссоры, свары и все такое в этом роде очищают мне кровь. Видеть не могу человека, который в бешенстве дергает себя за усы, а ни словечком за живое не заденет…
— Вон оно что, — возразил Шебирь. — Так ты и сюда приехал, чтоб повздорить?
— Отчасти, — ответил Космас, и они расстались. Но это не все, так как самое важное осталось невысказанным.
Кем? Шебирем? Или Космасом?
Обоими! Они не упоминали о нем прямо, — во-первых, потому что это скрытая и нежная тайна, которая плохо переносит дневной свет и о которой не говорят. Слова пригодны для событий, а то, что проходило в мыслях двух друзей, было воздыханье, некий поток чувств и поток воли, который подымает один предмет и ставит его на место другого, и делает его великим, а другой уменьшает так, чтоб отдать должное связному замыслу, а равно — чтоб замысел этот отчетливо выступал в ряде слов. Это напоминало отчасти игру, отчасти мудрость, отчасти дурачество, еще — шутки и мучение. Ни Космас, ни Шебирь не могли ничего выразить коротко одной фразой, но им казалось, что где-то внутри их существа находится веретено слов или бесконечной речи, способной охватить все, что достойно любви, и багровеет страстями, и рдеет чувством, и возвышает деянье. Им казалось, что мир повествует, а они — уста этого мира. Им казалось, что былое переливается в новое время, казалось, что деянья князей можно нанизывать на нить повествования, казалось, что слово помогает дереву расцвесть и встать во всем своем великолепии.
Все это и еще многое проходило в их мыслях.
И они взглядывали друг на друга в минуты молчанья и отвечали друг другу пожатьем руки и вслед за тем взрывом веселья. Им было каждому семьдесят лет. Они напоминали двух влюбленных, — порыв и неустанная бодрость делали их молодыми.
Когда Шебирев слуга держал стремя Космасовой кобылы и каноник Святовитского капитула уже оперся ему на плечо, чтоб легче вскочить в седло, Шебирь подошел к нему и промолвил:
— Мне легче продеть ногу в игольное ушко, легче перепрыгнуть через коня туда и обратно, чем написать одну страничку!
— Ах, друг мой, — ответил Космас, — я не умею ни первого, ни второго. А последнее мне тоже не дается, так что приходится каждый раз пробовать снова и снова.
Тут он отстранил осклабившегося слугу и в последний раз обнял пробста Мельницкого костела.
И уехал со стесненным сердцем, так как дух и мысли его менялись от дуновенья ветра.
А Шебирь вернулся к своим спискам. Перевертывая страницы, он думал о Космасе. Видел в воображении прежние места. Вспоминал льежскую школу, магистра Франка и двух школяров, бродивших по цветущим лугам, беседуя о хронике, которую они обязательно когда-нибудь напишут.
Летом, которое, согласно естественному кругообороту, пришло на смену дождливой весне 1116 года, нагрянула страшная засуха. Деревья стояли бурые, травы пожелтели, родники все как есть высохли; реки в седых руслах еле тащились среди камней и потрескавшихся топей. С наступлением жары и зноя туго пришлось нищим старикам. Есть нечего, голод одолел их, а Космас в эту лютую пору закрыл перед ними двери своего жилища, так как пани Божетеха хворала.
Уже не слышалось ее смеха, не хохотала, не язвила супруга, была тихая, смирная.