Правда, мы время от времени поворачивались друг к другу задом, но делали это, как друзья, у которых гнев только обостряет любовь и которые грызутся из-за своего буйного характера. Могу сказать, что я любил тебя как раз за твои мелкие недостатки и за твою угловатость и толстобрюхость. (Черт тебя подери, когда же ты думаешь скинуть этот бурдюк?) Но ни в чем не хотел оставаться у тебя в долгу, — ну вот мы иной раз и сцеплялись. Но оставим это, потому что я чувствую — от моих воспоминаний меня кидает в жар. Оставим это и поговорим о ком-то третьем!
— О ком? — спросил Шебирь.
— О Бруно! — ответил Космас. — О нашем друге, которому не с кем побеседовать и который не спит и тешится доброй надеждой, что ты либо я постучим в его дверь. Можешь себе представить, он подкинул мне в сундучок капитульные анналы. Знает, видно, чем я увлекаюсь, и решил мне помочь.
Тут Шебирь оттолкнул стол животом, встав так порывисто, что скамейка под ним подскочила.
— Этот книжный червяк! — воскликнул он. — Храните меня святые угодники, чтоб я когда-нибудь с ним полсловом перемолвился.
— Очень хорошо, — возразил Космас. — Отлично. Но я уверен, что это неправда!
— Хо-хо! Мое оскорбленное самолюбие и слава грязного старого пропойцы! Царь Небесный, хотел бы я на это взглянуть. На что? Да ни на что! Ровнехонько ни на что! Ко всем чертям таких писак!
Вдоволь накричавшись и вытряхнув весь свой запас хулы, добравшись до самого дна ругани (длилось это, надо сказать, довольно долго), Шебирь расхохотался и промолвил:
— Это засело во мне еще со времен бурной и гораздо более счастливой юности. А теперь молодчик может войти. Давай его сюда. Чтоб мне похлопать его по ляжкам!
Потом, когда их стало трое, то есть когда Бруно, Шебирь и Космас сели за стол и повели дружескую беседу (полную взрывов со стороны Космаса и Шебиря, полную умолчаний и затаенной радости со стороны магистра), слово взял Космас:
— Лучшее приберегают к концу, но я, друзья мои, не могу предложить вам ничего, кроме словесной бурды и баляс собственной выработки. Хотите послушать? Я тут написал „Историю древнейших времен“.
— Ага! — перебил Шебирь. — Я так и знал, клянусь кубком Ганимеда! Почти уверен был, только сомневался немного: ведь ты и вялый, и деятельный — когда как придется.
— Читай, читай! — поддержал Бруно своим слабым голосом, ерзая от нетерпения. (Бедняга как-то уменьшился за последние годы, и его почти нельзя было узнать: желтый, сухой, щетинистый, дрожащий — совсем несъедобный.)
— Кажется, — сказал Космас, — Шебирь толкает животом стол и прижимает тебя к стене.
— Место для магистра! — воскликнул пробст Мельницкого костела и, ухватившись за дубовую столешницу и оттянув ее, стиснул в своих ладонях кулачок Бруно.
— А теперь, — произнес магистр в радостном возбуждении, — во имя Отца и Сына и Святого Духа, и с желанием, чтобы творение оказалось до конца удачным, и с безмерной благодарностью и надлежащим смирением внимаю.
— Хорошо, — сказал Космас и, промочив горло из малой кружицы, приступил к чтению „Хроники“.
Он начал с посвящения, которое Шебирь выслушал, бормоча какие-то ласковые упреки и вздыхая в приливе любви. Что касается магистра, то можно отметить, что взгляд его затуманился и в глазах стояли две маленькие соленые капли.
Пока старинные повести оживали в искусных словах, слагатели или, верней, хранители этих сказаний слонялись по городским укреплениям. Теперь они спали. А утром, разбуженные холодом, потянувшись, услышали у себя в желудке знакомый голос и не могли не заметить, что алканье проснулось одновременно с ними и никакая сила не заставит его заснуть.
— Вчера, — начал раб, стягивая веревку вокруг бедер, — мы спорили о том, какой замок надежней. Вот этот, — он указал на пражские валы, — тоже малоприступен и стоит на крутой высоте, но разве можно сравнить его стены с вышеградскими? Ничуть!
— Будь я каким-нибудь рабом, — сказал воин, — я толковал бы о льне… Но я был воином и добывал города и крепости, — так могу поспорить насчет крепостей. Милый мой, я знаю, что говорю: нет ничего лучше глубокого рва, который тянется вокруг всей стены.
— А я чего-нибудь поел бы, — заметил другой воин.
— А что ж, — промолвил бывший монах. — Может, посмотрим, как нынче груши уродились?