Подобные противоречия не укладывались в головах Филипповых посланцев. И ходили они, и любопытствовали, и дотошно расспрашивали каждого встречного и поперечного. Гостей в Пражском граде-кремле было множество, послы останавливались то возле одного, то возле другого и под конец обратились к знатному господину из дружины королевы Констанции. К несчастию, им оказался спесивец-мадьяр. Он владел наилучшей сворой борзых и самыми породистыми лошадьми, пользовался правом по собственному желанию вступать в беседу с королем, а в хорошем расположении духа позволял себе насмешничать над остальными-прочими. Он был весьма осведомлен в вопросах войны и подстрекательств, но что касается крестьянского труда? Рынков? Торгашества? Заработков? Доходов? Пха! Уже от одного упоминания об этих подлых вещах щеки его вспыхнули гневом. Вскинув голову, он прищурился и ответил немецким посланникам столь высокомерно и с такой резкостью, что у них на висках вздулись жилы. А там уж известное дело — слово за слово, вельможа схватился за меч, немецкие посланники засучили рукава, и дело приняло опасный оборот.
Это происшествие собрало вокруг кучу честных христиан, — больше, чем смог бы собрать монах, возглашающий прекрасные евангельские притчи. Сбежались зеваки, смутьяны, забияки и — благодаренье Богу — несколько достойных мужей, охладивших пыл разъяренного вельможи. Они сумели довести до его ума, что он наносит оскорбление иностранным посланникам и своим, поступком навлекает на себя гнев обоих королей.
Но и сам мадьяр тоже почувствовал себя оскорбленным и возжелал защиты у того, кто в свое время ему ее предоставлял; и потребовал аудиенции у Пршемысла, намереваясь подать королю жалобу.
Однако Пршемысл велел плотно закрыть двери своих покоев и молвил так:
— Чего же требует от меня теперь мадьярский магнат? Чтоб я проявил снисходительную благосклонность или содеял несправедливость, позабыв о добрых обычаях приема иноземных послов? Дошло до моего слуха, что с той поры, как скончался близкий и дружественный мне король, в мадьярском доме поселилось криводушие; поведали мне, что Угрия стала пристанищем кривды, слышал я, что в Угрии уже не блюдут законы, но в моей Чехии во веки веков да пребудут законы и право!
Произнеся это, король умолк, а когда приличествующая минута молчания истекла, заговорил снова:
— Дошло до меня, что человек нескромной души и мало заботящийся о чести, недостойный смутьян, поносил благородного посланника. Передали мне, что, содеяв непристойность, дворянин этот требует теперь, чтобы я предоставил ему защиту. Слышал я, что в Угрии нанесен мне великий урон, так на какую справедливость уповает теперь человек, что воплем вопит прямо у меня над ухом? Видно, он тешит себя надеждой, что я, кому чинят обиды в градах Андраши, стану благоприятствовать венграм в Праге? И что я буду поощрять их даже в неправых делах? Ха, пусть приставят к городским воротам двух прислужников, и пусть они щелкают кнутами так долго, покамест этот нечестивец, а вместе с ним и все мадьяры не уберутся из города!
Вскоре на подворье съехалось несколько гордых наездников. Локти отставлены, плащи развеваются. Ах, на женской половине хлопнули двери, а когда двери хлопнули в седьмой и девятый раз, выглянула из окна Констанция, которую папа чаще величал прелюбодейкой, нежели королевой. Выглянула в ту минуту, когда первый всадник миновал ворота и королева смогла разглядеть его лицо. И узнала, кто этот всадник. Узнала друга, узнала свитских, которые на званых приемах подносили ей угощенье.
Констанция была женщиной пылкого нрава, она привыкла повелевать. Привыкла, чтоб всякое ее желание тотчас исполнялось, и ей никогда не доводилось терпеть никакой несправедливости, ни малейшего огорчения. Она не могла перенести нанесенной обиды и разгневалась настолько, что чуть было не лишилась чувств. Потом разослала своих служанок: половину — к королю, другую — к вельможам. Когда же те не воротились, ее объял страх, и тогда осознала она, что любовь короля переменчива и душа его отвратилась от нее. И тогда залилась она слезами. Принялась причитать да плакать, и в причитаниях ее были и гнев, и страдание, и любовь, и нежность.
Когда она успокоилась, вошел в ее светлицу Пршемысл и сказал:
— Моя госпожа, подруженька моя, утеха моей мысли, чего же ты горюешь и слезы льешь? Позволь твоим прихлебателям и приживалам удалиться. Ничего не поделаешь, служили они старшему из твоих братьев, но теперь он умер, лишился силы и власти и, верно, плачет где-нибудь в уголке чистилища. Не останавливайся мыслью на делах минувших! Пойми, Господь желает ныне, чтоб отступилась ты от королевского стола, ибо долго попустительствовал Он тому, чтоб вершилось неблаговидное.