Но однажды милый купчик возжелал сыграть роль дворянина чуточку всерьез и отправился с миланскими войсками добывать Павию. Случилось это году в 1180, то бишь в те поры, когда италийские города вели меж собой беспрестанные войны. Случилось это в те поры когда виноградники, сады и бархатные луга превращались в пустыню, когда даже на человеческую мысль, что в полуденных краях имеет или темные тона, или же яркую искрящуюся раскраску, легла страшная тень. В общем, случилось это в те времена, когда веселье и смерть в мире правили поочередно.
Бернард — тоже весьма легко увлекающийся — загорелся идеей войны, будто пук соломы. Хвастался, звенел новехоньким мечом, так что страшно становилось, кидался в драку и наверняка мечтал либо победить, либо пасть на поле брани. К несчастью, какой-то убогий лучник, оказавшийся в роковой момент на павийских валах, выпустил из своего арбалета стрелу, и стрела эта по странному попущению насквозь пронзила Бернардово лицо, вышибла два коренных зуба и застряла в своде мягкого неба.
Ах, невозможно передать, как сконфузила Бернарда эта оказия! Он вскинул меч, отшвырнул щит и издал жуткий, но, увы, не воинственный крик, короче говоря — навлек на себя, кроме муки, еще и несмываемый позор. С тех пор Бернард сторонился благородных дворян. У него было повреждено горло, он сипел, и приятели указывали на него пальцем. Что было делать? Он удалился от людей. Поселился в каком-то монастыре, но отлучение от прекраснейшего из миров пришлось ему не по душе. Он любил жизнь, был восприимчив духом и не блестящ умом, немного простак и в чем-то буквоед, что невнятно бормочет себе под нос какие-то сентенции. Язык за зубами он держать не умел, жилось ему тоскливо — и в силу всех этих резонов ударился он в бега.
Может, это грех?
Нет. Чувствовал Бернард, что монахи, умерщвляющие плоть, не имеют под своей рясой всей полноты счастья. Мечтал он о земном рае. Сочинял для себя истории, и в этих историях сливались воедино желаемая и подлинная жизнь. Иисус Христос объединялся в них с людьми экзальтированной мысли, а лик пресвятой Девы Марии излучал свет, равно озарявший молодых девушек, пеночек и цветы.
Охваченный страшным томлением заглянуть в бездну любви, побуждаемый к тому же и сновиденьями, брел Бернард по дороге на север, и вёсны, с коими ничто не может сравниться, и тени дубрав, и лютые морозы, и летнее вёдро так его причаровали, что он навсегда остался в этих краях. Был он очень счастлив, хоть и беден, но ни в чем не нуждался. Он был счастливее, чем король, и грешил лишь изредка — разумеется, если не считать грехом пустословие, ибо уст он не закрывал с утра до ночи.
Научился он немецкому и чешскому языкам, дух свой тешил старофранцузским, на распутьях, которые влекут к себе выходцев с того света, молился по-латыни, а если доводилось пить вино у какого-нибудь вельможного господина, то вспоминал и родной итальянский. Впоследствии все языки у него перемешались. Мысли утратили стройность. И стал он совершенным простаком. Чесоточный зуд изъел его кожу, и на его убогих подошвах засыхала кровь.
Когда вышеупомянутый Бернард впервые очутился у странноприимного храма Девы Марии возле Тына и приблизился к древнему подворью, случилось так, что из-за поворота выскочила дюжина, а то и полторы вооруженных молодцов, которые устремились к ограде, отделявшей город от еврейского поселения. В этот день князя посетила мысль, что нечестивцы скверно платят налоги, и он вознамерился проучить их за эту небрежность. Бернард не жаждал встреч с наемниками. Он хотел было спрятаться, но куда? Поблизости оказался домишко некоего кузнеца Петра; мнимый монах направился было к нему, но едва изготовился к первому прыжку, как на него налетел барашек и с маху больно ударил по ногам. Барашек укрывался в кустах, а громкие шаги и грохот щитов нагнали на него страху. И бросился он к монаху, будто к пастуху, и жалобно заблеял.