М э р т а (про себя). Понимаю, я вела себя неправильно. Все время.
Т у м а с (с мукой). Мне надо ехать. Я поговорю с фру Перссон.
М э р т а. Да, я вела себя неправильно. Каждый раз, проникаясь ненавистью к тебе, я старалась превратить ненависть в сострадание. (Смотрит на него.) Мне было жалко тебя. Я так привыкла жалеть тебя, что теперь уже больше не могу тебя ненавидеть. (Улыбается извиняюще-кривой ироничной улыбкой.)
Он быстро вскидывает на нее глаза: опущенные плечи, вытянутая вперед голова, большие неподвижные руки, взгляд, вдруг ставший беззащитным и пронзительным, выглядывающие из-под жидких, неухоженных волос мочки ушей.
М э р т а. Что с тобой будет… без меня?
Т у м а с. Э! (Презрительный жест. Закусывает губу. Изнутри к голове приливает тяжелое отвращение.)
М э р т а (безутешно). Нет, тебе не справиться. Ты погибнешь, мой милый Тумас. Тебя ничто не спасет. Ты ненавистью доведешь себя до смерти. Он встает и направляется к двери, и за эти короткие мгновения успевает прожить еще более ужасную жизнь. Жизнь без нее. Это безвозвратно, это конец, в школьном зале хозяйничает смерть. В дверях он оборачивается и слышит собственный голос: "Может, поедешь со мной во Фростнэс? Я постараюсь быть хорошим".
Она поднимает глаза. На ее лице строгое, замкнутое выражение.
М э р т а (сухо). Ты этого на самом деле хочешь? Или тебя просто снова обуял страх?
Т у м а с. Поступай как знаешь, но я прошу тебя.
М э р т а. Разумеется. Конечно, я поеду. У меня нет выбора.
Происходящее — это дренаж. Не только для него, но и для нее. Он выворачивается наизнанку, а она беззащитна. Она внезапно понимает, что поступала неправильно, что ее бурные чувства были замешены на жестком эгоизме.
В три часа того же дня Тумас с Мэртой приезжают во Фростнэс. Звонят колокола, созывая прихожан на службу, и, как мне представляется, на Тумаса и Мэрту, молчаливо идущих рядом в наступающих сумерках, снисходит какой-то покой. Размышления Альгота о покинутости тоже пробуждают надежду. Тумаса на мгновение озаряет, что страдания Христа не отличаются от его собственных: "Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?" Над Фростнэсом и над Голгофой спускаются сумерки. Это понял Альгот Фревик, и Тумас тоже на какой-то миг осознает загадочную общность страдания.
Все выжжено, теперь можно засевать вновь. Впервые в жизни пастор Эрикссон самостоятельно принимает решение. Он служит мессу, хотя в церкви никого, кроме Мэрты Люндберг, нет. Верующий человек сказал бы, что пастор услышал Божье слово. Неверующий предпочел бы выразиться иначе — Мэрта Люндберг и Альгот Фревик помогают упавшему собрату, готовому вот-вот уйти в землю, встать на ноги. В таком случае безразлично, молчит Бог или говорит.
В "Латерне Магике" я пишу: Готовясь к съемкам "Причастия", я на исходе зимы поехал осматривать церкви Уппланда. Обычно, взяв ключ у пономаря, я заходил внутрь и проводил там помногу часов, наблюдая за блуждающим светом и думая, чем мне закончить фильм. Все было написано и выверено, кроме конца. Как-то рано утром в воскресенье я позвонил отцу и спросил, не хотел бы он составить мне компанию. Мать лежала в больнице с первым инфарктом, и отец жил в полном уединении. С руками и ногами у него стало еще хуже, он передвигался с помощью палки и ортопедической обуви, но благодаря самодисциплине и силе воли продолжал исполнять свои обязанности в дворцовом приходе. Ему было семьдесят пять лет.
Туманный день на исходе зимы, ярко белеет снег. Мы приехали заблаговременно в маленькую церквушку к северу от Упсалы. Там на тесных скамьях уже сидели четверо прихожан. В преддверье перешептывались ризничий со сторожем. У органа суетилась женщина-органист. Перезвон колоколов замер над равниной, а священника все не было. В небе и на земле воцарилась тишина. Отец нетерпеливо заерзал, что-то бормоча. Через какое-то время со скользкого пригорка послышался шум мотора, хлопнула дверь, и по проходу, тяжело отдуваясь, заспешил священник. Дойдя до алтаря, он повернулся и оглядел паству покрасневшими глазами. Он был худой, длинноволосый, ухоженная борода едва прикрывала безвольный подбородок. Он кашлял, размахивая руками, точно лыжник, на затылке кучерявились волосы, лоб налился кровью. "Я болен. Температура около тридцати восьми, простуда, — проговорил священник, ища сочувствия в наших взглядах. — Я звонил настоятелю, он разрешил мне сократить богослужение. Поэтому запрестольной службы и причащения не будет. Мы споем псалом, я прочитаю проповедь — как сумею, потом споем еще один псалом и на этом закончим. Сейчас я пройду в ризницу и переоденусь". Он поклонился и в нерешительности замер, словно ожидая аплодисментов или, по крайней мере, знаков взаимопонимания. Не увидев никакой реакции, он исчез за тяжелой дверью. Отец, возмущенный, начал приподниматься со скамьи. "Я обязан поговорить с этим типом. Пусти меня". Он выбрался в проход и, прихрамывая, направился в ризницу, где состоялся короткий, но сердитый разговор. Появившийся вскоре ризничий, смущенно улыбаясь, объявил, что состоится и запрестольная служба, и причащение. Пастору поможет его старший коллега. Органистка и немногочисленные прихожане запели первый псалом. В конце второго куплета торжественно вошел отец — в белой ризе и с палкой. Когда голоса смолкли, он повернулся к нам и своим спокойным, без напряжения голосом произнес: "Свят, свят Господь Саваоф! Вся земля полна славы его!" Что до меня, то я обрел заключительную сцену для "Причастия" и правило, которому следовал и собираюсь следовать всегда: ты обязан, невзирая ни на что, совершить свое богослужение.