Варвара Сергеевна решила не отступать:
– Это может быть очень существенным, понимаете? Любые вещи, которые кажутся неважными, оставленными где-то в прошлом… Именно они могут дать ключ к тому, что произошло с вашей подругой.
– Господи… Алинка всегда, в отличие от меня, спокойная была, как удав, даже на удивление! Будто костюм защитный умела на себя надевать. Хамство, унижения – все разбивалось о какую-то невидимую защиту. И… уж не думаете ли вы, что какой-то обиженный в прошлом клиент мог через десять лет выследить ее и похитить? Ах-ха-ха!
Смех у Жанны был пьяный, оскольчатый, в нем, словно запоздалые отголоски, слышались нотки утренней истерики.
Затушив последнюю за этот день папиросу, Самоварова внезапно почувствовала сильнейшую усталость. Сначала было подумала, что из-за скандинавской ходьбы. Пошевелила ногами, расправила плечи – нет, тело в тонусе, она даже чувствовала себя бодрее, чем обычно.
Усталость была исключительно эмоциональной.
– Жанна, давайте поступим следующим образом: вы отдохнете, подумаете, возможно, вспомните что-то еще, а может, рискнете рассказать о том, о чем не принято говорить в этом доме… Утро вечера мудренее.
Молодая собеседница кивнула и с явным облегчением выдохнула.
Словно ей в помощь мобильный в ее кармане нахально растрезвонился голосом какого-то русского рэпера.
Самоварова скосила глаза, и ей удалось разглядеть имя, высвеченное на экране.
В пол-одиннадцатого вечера Жанне звонил какой-то Михалыч.
15
Пишу теперь часто, как работу выполняю – мои неловкие попытки покопаться в собственной душе. Или в собственной правде?
Вчера зачем-то выпила с Жанкой.
Когда захмелела, едва сдержалась, чтобы не рассказать ей о В. После приступа стала вспоминать о нем постоянно, даже не каждый день, а почти каждую минуту. Сидела и чувствовала, как с трудом заталкиваю в себя рвущиеся наружу слова.
Но подруга, сама того не зная, пришла мне на помощь, переведя разговор на Ливреева.
Это было ожидаемо. Все наши разговоры с ней уже больше месяца заканчиваются только одной по-настоящему волнующей ее темой – нашим бравым прорабом. Как же меня это бесит!
Пришлось сидеть с ней, пока она наконец не прикончила бутылку вина, слушать не слушая, продолжая думать о своем.
Когда вошла в спальню, Андрей, к счастью, крепко спал.
Под утро почему-то приснилась мать.
Открыла глаза и в полумраке разглядела отдельные предметы в своей новой, получившейся воистину роскошной спальне.
Нормально заснуть уже не смогла.
Одна часть меня проваливалась в сон, а другая издевательски тащила в далекие воспоминания…
…Мать нежно, но настойчиво теребила мое плечо.
В комнате было темно-темно, а сквозь щель в двери проникал желтый свет из коридора.
Мать, как добрая волшебница или умелый психолог, не включала свет в моей комнате, знала, что со мной в эти минуты нельзя нахрапом, а можно только по-хорошему.
Уцепившись за одеяло, как умирающий цепляется за последние секунды жизни, я зарывала голову в подушку и, елозя по простыне животом, норовила спрятаться в ласковом тепле и темноте постели.
И тогда мать начинала мурлыкать какую-нибудь песенку, ею же придуманную.
Рифмы в ней почти не было, а смысл был всегда одинаков: скоро-скоро придет новый день, он уже в пути, дню не терпится встретиться и познакомиться со мной, чтобы рассказать о своих чудесах.
Продолжая петь, она мягко отбирала у меня одеяло, брала под мышки, сажала на кровать и засовывала мои руки и ноги в заготовленную заранее, лежавшую рядом на стуле одежду. Одежда была неприветливой, колючей. Особенно толстенный синий шерстяной свитер с вышитым на нем красным медвежонком, который мать заготавливала для меня в холода.
Мать брала меня, едва стоявшую на ногах, за руку, отводила в ванную, помогала умыться.
В валенки я залезала уже сама. Валенки я почему-то любила. Шубка, шапка, шарф – все было застегнуто и затянуто на мне туго-туго.
Мы выходили в зиму.
Санки, ждавшие нас под лестницей в подъезде, недовольно гремели, то и дело ударяясь о своих сородичей, оставленных здесь на ночь другими родителями.
В санках я, часто вздрагивая и просыпаясь, чтобы взглядом поймать материну спину, жесткую, мохнатую, то ли лисью, то ли волчью, или барашковую, в потертых мелких кудряшках, продолжала дремать.
Иногда санки, застревая в снегу, останавливались, и мать, уже без песни, но все так же продолжая говорить то ли с санками, то ли со мной ласковым мурлыкающим голосом, аккуратно выправляла их, и мы неслись дальше.