Генри Лайон Олди
КАРУСЕЛЬ
Постарели мы и полысели,
И погашен волшебный огонь.
Лишь кружит на своей карусели
Сам себе опостылевший конь!
В круглый мир, намалеванный кругло
Круглый вход охраняет конвой…
И топочет дурацкая кукла,
И кружит деревянная кукла,
Притворяясь живой.
А.Галич. «Так жили поэты»
Он брел по аллее парка. Угасающий день бросал на человека косые взгляды. Дню оставалось недолго, а человеку — еще жить и жить. День завидовал. Солнце, багровое, как бархат театрального занавеса, слепило глаза закатными высверками. Человек в ответ щурился и отворачивался. Нет, брат-день, ты явно не мой. Вон, даже солнце пытается досадить. Скорей бы уже ты, голубчик, сдох. Закончится тоскливое «сегодня» и начнется обнадеживающее «завтра». Впрочем, не факт, что завтрашняя надежда окажется лучше нынешней тоски. Совсем не факт.
Он остановился на перекрестке. Разбитая дорожка, вся в язвах и надолбах, сворачивала налево — к трамвайной остановке и спуску в метро. Направо, в глубь парка, вела пристойная заасфальтированная аллейка. Прямо перед ним короткий, словно культя, обрубок «трассы» через десяток шагов упирался в серые от времени доски забора. Налево пойдешь — под трамвай попадешь, направо пойдешь — в чаще сгинешь, прямо пойдешь — лоб расшибешь. Витязь, блин. Он криво усмехнулся. Вообще-то ему надо было налево. Специально пошел через парк, чтоб дорогу срезать. Но домой не хотелось.
Там жена, сын… родные стены. Можно отгородиться от идиотского мира… Нет, домой нельзя. Иначе все раздражение, накопленное с утра, выплеснется на близких, ни в чем не повинных людей. Потом будет стыдно, придется извиняться, ненавидеть себя… Ну почему он не оторвался на раздолбае Саныче?! Почему не ответил шефу? Спокойно и веско, чтобы шеф все понял. Теперь шел бы, насвистывая мелодию из «Шербурских зонтиков», — шел человеком, а не тварью дрожащей, как метко выразился Фёдор Михалыч…
Свернув направо, он углубился в парк.
Закат увяз в плотной завесе листьев. Вечер, как зверь, навалился на плечи. Говорят, так бывает в тропиках. Под сенью старых лип бродили лиловые тени сумерек. Он представил себя одной из теней — вон той, неуклюжей. Сделалось не по-летнему зябко. Плюнуть на все и напиться? Завалиться в гандэлык, взять сотку «Жан-Жака», пахнущего карамелью, закусить размякшей шоколадкой. Эй, бармен, или кто ты есть: еще сотку…
Разговор «за жизнь» с завсегдатаями-алконавтами.
Нет, одернул он себя. Топить дурное настроение в коньяке? Все-таки ведь не конченый человек: семья, дом, работа. На жизнь хватает. Хотя… Стоило заканчивать институт, чтобы в сорок лет протирать штаны на складе? Пусть даже ты — завскладом, а склад — книжный. Ха! При «совке» это звучало куда как солидно. Гордись карьерой, любимец судьбы! Он рассмеялся, едва не закашлявшись.
Аллея вильнула липовым хвостом, он машинально вписался в поворот — и уткнулся в карусель.
Неказистый аттракцион, которого он никогда раньше не видел. Или просто не забредал в эту часть парка? Непременные лошадки. Олень. В соседях носорог и гривастый лев. Мотоцикл, ступа с намертво закрепленным помелом. Ага, космический корабль с полустертой надписью «Восток-2». Лишаи облупившейся краски. Тусклые, засиженные мухами лампочки под крышей-шатром. Ограждение и турникет, похожий на метрополитеновский, успели заржаветь.
В деревянной будке без двери скучала тетка-билетерша.
«Прокатиться, что ли? Вспомню детство золотое. Все лучше, чем коньяк. Хорошо, что рядом никого нет. Билетерша не в счет. Она на работе. Ей один черт, кого катать…»
— Карусель работает?
— Три гривны, — равнодушно отозвалась тетка. — С детей — две. — И зачем-то уточнила: — До семи лет.
Он молча полез в карман. Обменяв мятые купюры на увесистый жетон из металла, шагнул к турникету. Жетон скользнул в прорезь, в аппарате раздался пугающе громкий щелчок — словно хрустнула, сломавшись под тяжестью снега, сухая ветка. Планка, загораживающая вход, крутанулась с неожиданной легкостью. За оградой он помедлил, окинул взглядом фигуры на поворотном круге. Сперва хотел забраться в космический корабль (кто в детстве не мечтал стать космонавтом?), но передумал и, взбежав по лесенке, взгромоздился на спину ближайшей лошади, гнедой в серых яблоках. Поерзал, устраиваясь в дурацком седле. Нащупал стремена, для чего пришлось нелепо задрать и растопырить колени.
— Поехали, а?
Тетка высунулась из будки, без улыбки уставилась на него, пожевала ярко накрашенными губами и спряталась обратно. Под ногами лязгнуло, заскрежетали невидимые шестерни. Карусель содрогнулась, начала вращаться, набирая ход. Над головой вспыхнула, мигая, радуга лампочек. Из динамиков грянуло; «Мы поедем, мы помчимся на оленях утром ранним…» — без слов, один оркестр. Темная стена деревьев неслась все быстрее, ветер мягкой лапой бил в лицо. Сполохи метались над головой. Накатил забытый детский восторг, когда в груди сладко сжимается и крик сам рвется наружу…
Гнедой в яблоках конь шевельнулся под седоком.
…сколько раз он видел позади себя грохочущую, слитую из всадников и лошадей лавину, и каждый раз сердце его сжималось страхом перед надвигающимся и каким-то необъяснимым чувством дикого, животного возбуждения. От момента, когда он выпускал лошадь, и до того, пока дорывался до противника, был неуловимый миг внутреннего преображения. Разум, хладнокровие, расчетливость — все покидало его в этот страшный миг, и один звериный инстинкт властно и неделимо вступал в управление волей…
Зарницы в небе. Их отсветы вырывают из тьмы ветки деревьев, несущиеся навстречу. Нет, не навстречу — по кругу. Это карусель! «Увезу тебя я в тундру, и тогда поймешь ты вдруг…» Галлюцинация? Помрачение рассудка? Если б он «злоупотребил», как собирался, можно было бы списать видение на белую горячку!
Руки закостенели на луке седла. С трудом он разжал пальцы, провел ладонью по лицу. Там ему в лицо брызгала чужая кровь. Горячая, солоноватая — ее вкус остался на губах. Он взглянул на ладонь. Разумеется, рука чистая. Лишь дрожь, как при лихорадке. Он дрожал не от страха, а от страшного возбуждения. Ноздри раздувались. В лицо бил ветер.
Карусель вновь набирала ход.
…на него слепо летел, уже не в силах сдержать коня, второй. За вскинутой запененной мордой коня он не видел еще всадника, но видел горбатый спуск шашки, темные долы ее. Изо всей силы дернул он поводья, принял и отвел удар, забирая в руку правый повод, рубанул по склоненной красной шее. Он первый выскакал из раздерганной, смешавшейся толпы. В глазах — копошащаяся куча конных. На ладони — нервный зуд. Кинул шашку в ножны, тронул коня назад уже во весь мах. До плетней левады, где лежала в засаде сотня, осталось не более ста саженей…
— Еще!
Он с силой втиснул десятку в пухлую ладонь билетерши. Подумал, что похож сейчас на одержимого. Или на наркомана. Плевать!
Щелчок турникета. Ступеньки. Он взобрался на спину льва. Глупо усмехнулся: «Даешь сафари!».
Карусель лязгнула, приходя в движение.
— Братцы, вертайтесь!.. — обезумев, крикнул он и выдернул из ножен шашку.
Отведя второй удар, направленный в бок, он привстал, рубанул по спине скакавшего с левой стороны немца. Его окружили. Рослый конь грудью ударился о бок его коня, чуть не сшиб с ног, и близко, в упор, увидел он страшную муть чужого лица. С левой стороны вырос драгун, и в глазах метнулся на взлете разящий палаш. Он подставил шашку: сталь о сталь брызнула визгом. Сзади пикой поддели ему погонный ремень, настойчиво срывая с плеча. За вскинутой головой коня маячило потное, разгоряченное лицо веснушчатого немца. Дрожа отвисшей челюстью, немец бестолково ширял палашом, норовя попасть в грудь. Палаш не доставал, и немец, кинув его, рвал из пристроченного к седлу желтого чехла карабин…