Вернулся Марио и сказал, что все посыльные отправлены за врачами, но большинство медиков уехали на лето за город. Испуганный хозяин отеля пришел сказать, что он велел известить все больницы и что кто-нибудь из врачей обязательно придет. Но… никто не приходил.
Спустя час Энрико стонал, как измученный зверь — его голос потерял человеческое звучание, а стоны превратились в протяжный вой.
Прошло два часа, но врачей все не было. Я умоляла Джованни привести зубного врача, ветеринара или медсестру — любого, кто мог бы ввести морфий. Невероятно, но в таком большом городе, как Неаполь, где все преклонялись перед Карузо, ни одна душа не могла ему помочь в столь отчаянном положении. Энрико мучился уже четыре часа, когда пришел первый врач… и тот без морфия!
Когда он вернулся с морфием, его руки так дрожали, что он не мог сделать укол. Мне пришлось взять у него шприц. Через десять минут Энрико перестал стонать и погрузился в забытье. После этого, один за другим, приехали еще шесть врачей. Они осмотрели Энрико и собрались в салоне, чтобы обсудить положение. Через час они позвали меня и сказали, что собираются удалить почку в тот же вечер, но боятся давать наркоз. Они сказали, что если делать операцию, он будет мучиться от болей в течение двух недель, но в конце этого срока на спасение появится один шанс из тысячи, а если операции не делать, он не доживет до утра.
Я должна была принять решение и обратилась к брату Энрико:
— Джованни, что делать?
Джованни держал в руках платок и плакал. Он не сказал ничего, а опустил голову и зарыдал.
— Его спасли в Америке. Почему вы не можете этого сделать?
Врачи покачали головами и ждали ответа. В конце концов, я сказала:
— Делайте то, что вы считаете необходимым. Но прежде чем удалить почку, сделайте разрез под рубцом. Вы найдете там абсцесс размером с грецкий орех. Вскройте его и вставьте дренаж, через сутки он будет вне опасности. Я беру ответственность на себя. Если вы не обнаружите абсцесса, удаляйте почку.
Они обсуждали мое предложение еще час, а потом сказали, что оперировать вообще бесполезно. Я умоляла их сделать операцию, но они не слушали меня. Они отказались сделать даже переливание крови. Согласились только с тем, что нужно дать кислород.
Каждой своей клеткой я трепетала за его жизнь, как это было в ту долгую ночь в Нью-Йорке. Я стояла около него на коленях…»[431]
Вечером того же дня Энрико пришел в сознание. Теперь он уже не мог не понимать, что находится между жизнью и смертью. Родольфо Карузо рассказывает: «Тем временем лихорадка отца продолжала усиливаться. У папы с дядей Джованни состоялся конфиденциальный разговор, и когда он закончился, дядя попросил меня помочь найти кислородную подушку. Услышав это, я почувствовал, как у меня защемило сердце, но мой оптимизм не позволял мне сдаваться. Я не паниковал и не воспринимал ситуацию как неизбежную катастрофу. Пока мы ехали, Джованни рассказал мне, о чем отец говорил ему накануне в Сорренто:
— Джованни, завтра я еду в Рим. Мне будут делать операцию, но я не знаю, что из этого всего выйдет. Но прежде чем я уеду, я положу в Неаполитанском банке по миллиону лир для каждого из вас: для тебя, Родольфо, Мимми, так чтобы вы имели поддержку, если операция закончится неудачно. У Дороти уже есть сейф в банке, где она хранит драгоценности, а вы ничего не имеете. Я думаю, мои наследники не будут возражать. Но это я делаю, дабы не сглазить ситуацию.
Нужно помнить при этом, что отец был простодушно-суеверен. Мой дядя попробовал возразить, но мнение отца было окончательным.
Когда мы вернулись с кислородной подушкой, в номере царил неописуемый беспорядок. Отца продолжало лихорадить, но он сохранял феноменальную ясность рассудка и ни на минуту не терял контроля над мыслями. Он так обильно потел, что его приходилось перемещать с одной кровати на другую каждые полчаса, чтобы заменить совершенно мокрые простыни на сухие. Его мучила жажда, и он постоянно пил минеральную воду.
— Я чувствую себя совсем больным. На этот раз мне будет трудно ехать, — сказал он.
Наступил вечер, но я не хотел уходить из комнаты отца. Марио и я провели ночь, перенося отца с кровати на кровать. В промежутках мы по очереди немного отдыхали. Дороти не оставляли друзья, всячески пытаясь ее утешить.
Около пяти утра я почувствовал странный аромат — какой-то запах распада или разложения. Амедео Канесса, старый друг семьи, осторожно прикоснулся ко мне и попросил выйти из комнаты, куда в этот момент входил монсеньор Тонелла. Он был большим другом отца и, как я узнал впоследствии, причастил умирающего и отпустил ему грехи.