— Пикник-массовка на двоих! — сказала она.
Вернувшись, плюхнулась рядом со мной на тахту, потянулась блаженно:
— Молва не соврала: греки — лучшие в мире мужики.
— Ты переспала с ним? — я старалась говорить спокойно.
— А то! Он же мне жутко нравится. Мне давно говорили — лучшие… Тебе неизвестно?
— Откуда мне знать, — я точно извинялась перед ее наглым всеведением.
Действительно: откуда бы мне знать? Откуда?
— Бедная ты моя бабка-скромница, — пожалела меня Катя.
Когда-то, входя в любое помещение, еще не зная, там ли Мемос, я мгновенно чувствовала его присутствие. Пространство обретало особое состояние, оно напрягалось, становилось естественным и живым. Без Мемоса комната оставалась комнатой, просмотровый зал просмотровым, мое жилье будничным местом обитания.
Но когда это было! Сто лет назад, двести… Время без него тоже утратило границы и четкость. Хотя я знаю: прошло без малого тридцать лет.
Но здесь, в Греции, после нашей тридцатилетней разлуки я не почувствовала, как меняется пространство, окружающее его. И, может быть, именно это отсутствие чудодейственно внушило мне: все кончилось, ушло, расставание было слишком долгим и слишком многое вместило в себя. Даже прошлое, которым я жила столько лет, представлялось выдуманным, литературным. Подобно миру за границами моей страны — тогда.
Сколько раз я рисовала себе эту встречу, до которой — не дотянуться рукой, не увидеть во плоти! Сколько раз? Да все вечера, когда я перебирала свое богатство: Память, Голос, Письма.
Я так и сяк перебирала, тасовала подробности, звуки, строчки. Только они были подлинной жизнью, эти вечера. Днем все шло своим чередом: редакция, работа, командировки, возвращения из командировок, Кирюхины страсти, школьные, потом студенческие, потом мужские… Но была еще моя вечерняя жизнь, в которой существуют только Память, Голос, Письма. Были вечера, которыми управляла я.
И потому что все вечернее было подвластно моим прихотям и моей тоске, я могла представить встречу во всех желанных подробностях.
На этой встрече мы долго смотрели друг на друга, не узнавая и узнавая каждую мелочь. Нет, едва увидев, я бросалась к нему, Мемос обнимал меня, и земля, ее надежная будничность, все рушилось в тартарары. Все летело к чертовой матери, крушилось, уничтожалось, и оставались только мы. Не он, не я, а некое нерасторжимое «мы».
Ничего этого не случилось. Мы встретились, как два добрых знакомых. «Это мой сын» — сказал Мемос, показывая на Панайотиса. «Это моя внучка», — сказала я, показывая на Катю.
Только слегка екнуло сердце.
Как-то моя редакционная подруга встретила мужчину, которого любила когда-то.
— Ну и как? — допытывалась я.
Она выдохнула:
— Ёка нет, но впечатление потрясающее.
Тут был легкий «ёк», а вот потрясения не было.
И всю неделю, которую мы вместе прожили на Эгине, присутствие Мемоса не производило с пространством никаких чудес.
Но когда я сейчас вошла в салон, то ощутила то, давнее: я еще не вижу его, но он здесь. Конечно, я знала, что присутствие Мемоса на пароме — очевидно: ведь мы путешествовали вместе. Однако не в этом было дело. Пространство стало напряженным, овеществленным, обрело смысл.
Впрочем, Мемоса я не видела. Салон жил своей жизнью, жизнью путника, которому для перемещения не требуется усилий пешехода или велосипедиста. Да и путник ли тот, кого волочет на своем горбу некая посудина, волочет над плотной черной пропастью? Он странный перемещенец, не меряющий дорогу, не ощущающий ее.
Видимо, из этих самых соображений, желая стать путником истинным, какой-то седовласый мужчина в темном костюме, белоснежной рубашке с красным шнурком вместо галстука выхаживал по салону взад-вперед. Доходя до стены, он замирал на мгновение, резко поворачивался и шел обратно. Он проделывал это тщательно и как бы вдумчиво. Ни один волосок в его белой шевелюре, похожей на торт «безе», не менял положения.
Когда его белая голова впервые мелькнула в глубине салона, мне показалось, что это — Мемос. Но я тут же поняла: чужой. Чужой двигался туда-сюда.
Мужчина вершил ритуал. Вроде бы так.
Нечто похожее я видела однажды в пригородной электричке, идущей в Троице-Сергиеву лавру. Мимо меня все время шныряли люди. Я заметила: одни и те же, туда-сюда. Сосед объяснил мне: «В лавру-то пеше идти нужно, паломничество ведь. А этих электричка везет. Вот и шастают. Едут, а вроде идут».
Может, таким же манером и этот седовласый пассажир совершал свое паломничество в свою Лавру, свою Мекку. А ведь так положено было двигаться мне. Тридцать лет Афины служили мне Лаврой, Меккой, Иерусалимом. И подобно заклинанию праведных иудеев: «В будущем году в Иерусалиме» у меня было: «В будущем году в Афинах». Но будущий год не наступал. Потому что у моих заклинаний и надежд не было будущего. Просто не было, и все.