Но Греция призвала ее. Для Мемоса путь на родину был закрыт. Однако родина остается родиной, покуда жизнь твоих друзей и единомышленников составляет смысл твоего собственного существования. А многие друзья были в тюрьмах, многих преследовали. Мемос хотел узнать все, попытаться помочь. В Грецию поехала Зизи. Как француженка.
Ее арестовали на второй день пребывания в стране. Ее заставляли назвать свое истинное имя, заговорить по-гречески. Она молчала, молчала целый год, пока шло следствие. Потом состоялся процесс. О том, как он проходил, мне рассказывал человек, присутствовавший в зале. Зизи не стала вдаваться в подробности, описывая этот день.
Прокурор произнес по-гречески: «Я требую для обвиняемой десять лет.»
И тут же к Зизи кинулись фотокорреспонденты: полиция надеялась, что фотография искаженного ужасом лица (они все-таки считали, что Зизи выдаст знание греческого) станет самым неопровержимым обвинением. Зизи, как говорится, и бровью не повела. Спросила переводчика: «Что он сказал?»
Ей дали полтора года тюрьмы плюс штраф.
Пол в мастерской Луизы Серник завален пестрым листопадом пестрого ватмана. Пол в потеках краски; ножи, кисти, куски линолеума обступают Зизи. Это повседневность искусства. Я сижу в углу, боюсь вступить в это таинство непонятного мне хаоса, а она свободно движется в этом нагромождении. — А что с Димитросом? — спрашиваю я.
— Его до полусмерти избили в тюрьме и принесли к жене умирать…
— А Георгис, а Альки?
— Кажется, им удалось бежать… Но Микис совсем плох, его пытают… И Эли в тюрьме, она уже полжизни в камере…
— А… Мемос? — наконец отважилась спросить я. — Ты что-нибудь о нем слышала? «Нет», — ответила она.
Мы перебирали всех друзей в Афинах, и выходило что-то вроде поверки на тюремном дворе. И каждая из нас думала о том, что такая же перекличка шла там, у вас.
Серия гравюр «Афинская тюрьма» тоже разложена на полу. Преодолевая боязнь нарушить гармонию этого беспорядка, я все-таки подхожу ближе: мне необходимо пройти через тюремные ворота внутрь, мне необходимо представить, как ты там.
Подхожу к стене, ограждающей каземат. На гравюре она из круговращения серых точек, монотонно следующих по замкнутым орбитам, как знаки безвыходности. Такие же знаки вместо лиц заключенных. Или круглые пятна вместо лиц.
— Там нет человека, нет лица, только номер и страдание, — говорит Луиза Серник.
Тени падают от фигур, тени переплетаются. От гравюры к гравюре тени меняют свое положение, фигуры — нет.
— Мне казалось, что мы неподвижны даже на тюремной прогулке, за нас перемещаются наши тени, то, что осталось от нас, — говорит Луиза. — Тенями управляет солнце, оно может упасть на камни двора, а может уйти за стену. Все остальное неподвижно — церковь, тюрьма, мы.
Но вот как столбик — фигурка ребенка. У него нет тени и есть лицо.
— Он родился в тюрьме и не знает другой жизни. Там многие сидят с детьми, — говорит Зизи.
Я брожу по серому тюремному двору, по монотонным орбитам точек на камне и на лицах. И вдруг что-то вспыхивает предо мной. Это дерево. Одинокое, странное тюремное дерево. Оно то зеленое, то желтое, то красное. И к нему тянутся женские фигуры, ибо оно символизирует жизнь.
— Что полиция могла поделать с деревом? У него свои законы соприкосновения со светом и сумерками, с весной и осенью. Оно могло принимать на свои ветки птиц, и те могли улетать через стену без пропусков. Какое можно вынести обвинение, чтобы приговорить дерево к покорности режиму? — спрашивает Зизи, а может, Луиза. Я не знаю, кто в этой женщине задает вопрос — художница или бывшая заключенная.
Дерево вспыхивает на цветных гравюрах. Луиза Серник прибавляет цвет к черно-белому репортажу своих гравюр.
Дерево, одинокое, странное тюремное дерево — то ли пальма в павлиньем оперенье, то ли мазок хохломской росписи — вспыхивает на листах. А я смотрю снова на монотонное вращение пятен, заменяющих людские лица. Неужели у них уже нет лиц — у Эли, Альки, Микиса, Димитроса, Мемоса. Твое — только страдания? Но я ведь вижу их в лицо. Как же могут стереться лица живых, даже искаженные страданием? Твое лицо, которое я знаю наизусть?
В общем-то, это старая и хрестоматийно известная история. Может быть, она началась с того, что Прометей, украв на Олимпе огонь, принес его людям. (Кстати, событие тоже греческое.) Опять-таки, как известно из хрестоматий, боги расправились с героем, пытавшимся уравнять их со смертными. Прометея приковали цепями к скале. Однако уже тогда акция богов была жестом бессилия: огонь, поселившийся не в тесном приюте очага — в человеческих душах, — дал истинное бессмертие людям. С тех пор все, мнящие себя богами в мрачных олимпах имперских канцелярий, президентских и королевских дворцов, мстят тем, кто обладает бессмертным даром. Нищенской фантазии божков за долгие столетия хватило только на усовершенствование цепей и скал для пыток. Фантазия Прометея дала миру поэмы, симфонии, полотна.