Носил он толстовку, подпоясанную ремешком.
В семье Касаткина жила родственница Льва Николаевича Н. в качестве воспитательницы детей, так как мать одна не справлялась с такой большой семьей и не могла помогать детям в их учебе.
Эту миссию Н. взяла на себя по-толстовски – из долга помощи чужим детям и, вероятно, из уважения к Касаткину, как художнику-народнику.
Сам Толстой бывал у Николая Алексеевича, и мне приходилось его видеть и слышать в простой, семейной обстановке.
Толстой тогда писал об искусстве, требуя от него добрых, христианских начал.
Попутно скажу о своем впечатлении от Льва Николаевича.
Один раз на рождестве, при закрытии ученической выставки, в опустевший зал вошел старик-крестьянин в полушубке и попросил разрешения осмотреть выставку.
– Толстой! – пронеслось среди учащихся, бывших на выставке, и все бросились за ним.
Лев Николаевич был необычайно приветлив, удивительно прост и сердечен в обращении с нами, учениками, старался не высказывать своего мнения, очевидно, чтобы не давить нас своим авторитетом, и больше выведывал наше мнение, наши взгляды на искусство.
И удивительное дело: гений, личность огромной величины – он умел сразу так близко подойти к нам, малым людям, и слиться с нами в общих интересах, что мы забывали про его величие, увидев в нем родственную, человеческую натуру и понимающего нас художника, величие которого нас не пугало.
Подошли мы к одной картине, мастерски, в духе Фортуни, написанной на библейскую тему.
– Это что? Это зачем? – почти вскрикнул Толстой.
Один из учеников заметил:
– Почему вам, Лев Николаевич, не нравится картина? В ней богатая техника.
– Техника? А что такое техника? – переспросил Толстой.
Ученик нашелся и отпарировал вопрос:
– Что такое техника – это вы, Лев Николаевич, прочитайте в «Анне Карениной» объяснение художника Михайлова.
Лев Николаевич весело рассмеялся.
– Забыл, забыл, – говорит, – давно читал!
В другой раз, когда я уже заведовал передвижной выставкой, в момент ее закрытия подходит к кассе Толстой в сопровождении художника-Пастернака и просит у кассира пропуск на выставку.
Кассир, узнав Льва Николаевича, растерялся, зовет меня.
Я прошу Толстого войти.
– Даром, без денег? – шутит он.
Я отвечаю ему в том же духе:
– У нас, – говорю, – ученики и учителя не платят за посещение выставки.
– Знаю, знаю, у передвижников это так, – соглашался Толстой. – Ну я и проберусь учеником, учеником…
На выставке оставался один посетитель – яркий представитель буржуазии, один из семьи московских купцов Морозовых, кутила и сумасброд. Про него рассказывали, что он, приезжал в какой-либо город и останавливаясь в гостинице, требовал выселения всех живущих в его этаже, заявляя: «Я плачу за все и не желаю, чтобы кто другой жил со мною рядом». В модном, дорогом смокинге, с пышным красным цветком в петлице и сам красный от вина – он, увидев Толстого, начал бегать, вокруг него, спрашивая у меня:
– Это Толстой, Толстой?
Льву Николаевичу, видимо, надоело видеть перед собой вертящуюся фигуру, и он, нахмурившись, спросил:
– Что этому петушку надо?
Пришлось посоветовать Морозову оставить нас в покое, и тогда к Толстому вернулось хорошее настроение.
– Это что за барынька? – показывает на рисунок Репина с княгини Тенишевой.
– Рисунок, – говорю, – Репина, и очень хороший.
Толстой: – А зачем? Вот я спрашиваю у Репина: зачем он пишет ту или другую картину? Говорит – не знаю. Как так? Художник должен знать – зачем, и писать то, что должен.
Защищая пейзажи Волкова от нападок на них художников, говорил, что художники так увлеклись техникой, красками, что не признают простого, искреннего выражения, не любят мужичьего голоса.
Остановился вдруг перед картиной Нилуса, изображавшей старого господина в цилиндре, с букетом цветов в руке, перед закрытой дверью на площадке лестницы.
– Вот это хорошо, хорошо, – повторял Лев Николаевич.
– А как же? Господин всю жизнь носил цветы какой-то особе, что за этой дверью. И в этот раз, уже седой, стоит и ждет, когда его впустят поднести цветы. И только! Больше у него ничего не осталось. Право, хорошо!
При каждой встрече с Толстым я был всегда пленен его необъятной человечностью, теплотой его чувства.
Для всех у него находилось простое, ласковое слово, совет или, в мелочах, житейская бодрящая шутка.
Вечер, на дворе мороз. Ожидали Льва Николаевича. Он входит в переднюю, топочет сапогами без калош, снимает шапку и трет уши, а сам весело:
– Молодец, мороз! Надрал уши, надрал уши!
И всем, встречающим его, становится хорошо от простых слов великого человека, и принимают его все радостно, с открытой душой.