— Не-ле-галь-но, — твердит Курымушка.
— Что ты там шипишь? — спрашивает его мать. — Не уснул еще? Подожди, не спи, скоро ужинать.
И опять Софье Александровне:
— Он остался там, она приехала по его приказу работать на ле-галь-ном положении, пока...
— А потом?
— У них про-грам-ма: жить без царя.
— А потом?
— Я не знаю, но у них потом выходит как-то очень хорошо, я сама не понимаю, как люди вдруг переделаются, если не будет царя. Но она такая милая и такая хорошенькая, хотя и ми-ниа-тюр-ная, кулачки свои крошечные подымет: царь такой большой, она такая маленькая, мне это нравится.
— Очень миленькая! А вы бычка своего продали?
— Симментала? Нет еще.
— Вы променяйте мне его на телушку, я давно мечтаю о симментальском бычке.
Курымушка все это слушал и по-своему понимал. И когда Дунечка прочла ему свое любимое стихотворение:
Жандарм с усищами в аршин,
И рядом с ним какой-то бледный,
Полуиссохший господин,
Курымушка понял, что бледный господин и есть он, тот Самый Га-ри-баль-ди, и он Дунечке все равно как старец Софье Александровне; а у мамы только Банк и она сама. Но Почему же, бывает, мама иногда так просияет, будто всем солнце взошло, а Софья Александровна и Дунечка так не могут? «Работать на ле-галь-ном положении хуже», — думал Курымушка.
ЗЕМЛЯ И ВОЛЯ
Задавались вечера, и это называлось «гости», когда и Дунечка была, и Софья Александровна, и еще другие соседи — все больше женщины. Тогда ужин оттягивается надолго и Курымушку развлекают, чтобы не уснул. Кто-то поет ему песенку:
Ах ты, воля, моя воля, Золотая ты моя. Воля — сокол поднебесный, Воля — светлая заря.
Матери песенка эта очень нравится, она говорит:
— Какая все-таки светлая эпоха была. Я венчалась как раз в шестьдесят первом году.
А за дверью громкие вздохи и кашель.
— Кто там?
— Я!
— Гусёк?
— Так точно!
— Тебе что, Гусёк?
— К вашей милости.
— Ну, что? — Землицы!
— Вот те раз! Ты с ума сошел. Какой тебе землицы?
— Дозвольте крайнюю десятину взять, я отработаю.
— Ты отработаешь? Господь с тобой, знаю я, как ты работаешь: тебе бы только перепелов ловить.
И просветлив потемневшее лицо:
— Нуте-с?
Это значит: «Ну, продолжайте то, хорошее, о чем говорили».
— Тетенька, милая, не говорите этого нашего ужасного купеческого «нуте», ведь это с лошадей взяли, лошадям «ну», людям «нуте». Слышать этого не могу! Да еще слово-ер.
— Спасибо, Дунечка, правда, нехорошо, надо отвыкать. Не буду, не буду.
И, вспомнив опять это светлое время эпохи освобождения крестьян, вся сияя от радости, гостям говорит:
— Нуте-с? Прежний голос поет:
Не с росой ли ты спустилась, Не во сне ли вижу я?
Знать, горячая молитва
Долетела до царя.
Дунечке это не нравится, она не любит царя: — Какое старье ты поешь! И читает:
— Какую же правду? — спрашивает Софья Александровна.
— Правду какую? Вот:
В мире есть царь, этот царь беспощаден...
— Ты, Дунечка, — говорит тот голос, певший «волю», — вся на мужиках сосредоточилась, тебе безлошадные, двух-лошадные больше значат, чем Пушкин и Лермонтов.
И поет этот голос такую песню, лучше какой Курымушка после уж никогда не слыхал:
И звук его песни в душе молодой Остался без слов, но живой.
А мужик все вздыхает в передней.
— Ты разве не ушел, Гусёк?
— Никак нет.
— Что тебе от меня надо?
— Землицы.
— «Землицы, землицы»! Затвердил Якова, одного про всякого. Я бы на твоем месте и носа не показала сюда. Ты намедни скородил?
— Скородил.
— Борону ты сломал?
— Я? Лопни мои глаза, провалиться на месте, ежели я.
— Кто же сломал?
— Сама сломалась.
— Сама! Уходи, уходи, нет у меня для тебя земли! Откуда я тебе землю возьму? Не могу же я всех землей наделить.
— Сделайте божескую милость.
— Ухо-ди! Нет у меня земли.
— Какую-нибудь завалящую.
— Господи, закройте ж там дверь, что же это такое, собрались посидеть, и нет ни покою, ни отдыху! Такая жажда земли, а мы тогда думали, ка-ак хорошо будет, такая светлая эпоха была!
Только собралась опять с духом и сказала свое «нуте-с» — в передней новый шум, топот, отхаркивание, отсмаркивание; староста Иван Михалыч робко приотзынул дверь.
— Что там?
— Мужики пришли.
— Вот те раз! Те?
— Те самые, намеднишние.
— Что им надо?
— Земли просят: запольный клин.
— Рожна им! Запольный клин хотят энти снять.
— Энти посильнее.
— Ну, скажи им: «У Марьи Ивановны гости, занята». И только выбрались те мужики, Иван Михалыч опять приотзынул двери.
— Энти! — шепнул. Мать моргнула.
«Энти» — богатые мужики, они, может быть, даже и задаток принесли, их, может быть, надо и водкой угостить. Дверь отворяется настежь, вся столовая наполняется запахом тулупов. Мать делает вид, будто ничего не знает, зачем пришли мужики, и даже старается их припугнуть.
— Что вы пришли?
— К вашей милости.
— Ну что... к милости?
— Пожалейте нас!
— Мне вас нечего жалеть, вы меня пожалейте. Перечисляет все их преступления за лето.
— Это не мы, — защищаются «энти» мужики, — это те, они разбойники, а мы...
— Те, те! — сердится мать. — А чьих загоняли лошадей?
— Мы прикоротим!
— И в саду копыта видела!
— Это те.
— Ваши копыта!
А задаток уже показывается в руке старшего из «энтих». Поладили скоро. Мать, довольная, направляется к горке, и там, в этой горке, там наверху только для виду стоят красивые вещи, на нижних полочках за дверцами четверти с водкой, бутылки с наливкой, уксус, пузырьки с лекарствами. Мать переливает, подливает, отцеживает мух, не раз, наверно, попадает в сивуху уксус, и постное масло наверх кружками всплывает. В дверь, теперь уже настежь раскрытую, Иван Михалыч входит, выходит с большим стаканом, подносит. «Энти» выпивают по очереди, без закуски, рукавами отирая бороды.
— Все?
— Никишке красное.
Тот всегда пьет вино только легкое, но если бы знал, что пьет! — в стакане та же сивуха, но для цвету из незаткнутой бутылки наливки, наполненной мухами так, что уж и не жидко, добавляется еще немного. И это он пьет по фасону своему, как легкое.
— Извините, я сейчас! — повторяет хозяйка гостям. И последнее короткий наряд на завтра:
— Хватею — солому возить, Кузьме — дрова рубить. Позови плотника сбить кормушку, съезди в ночное, не пасут ли на клевере. Слышишь?
— Слушаю.
— Ступай!
Кончено, садится в кресло, тасует карты, хочет раскладывать свой любимый пасьянс: «Николай умирает, Александр рождается», но опять что-то темное мелькнуло в лице, и «свой глаз» тревожно смотрит на дверь.
— Там кто?
— Я!
— Кто ты? Гусёк?
— Так точно!
— Тебе что?
— Землицы!
Пока мать, измучив себя и Гуська, решается сдать ему «завалящий клок» под работу в кружок, Курымушка под шумок перебирается на свой диван, по-своему молится, засыпая: «Господи, благодарю тебя, что не создал меня этим Гуськом».
ГУСЕК
Много думал об этом Курымушка, почему такие бедные и несчастные мужики бывают в доме, когда приходят за чем-нибудь к матери, и самые веселые люди, самые хорошие — на полях они — те же самые мужики. «Это не они виноваты, решил Курымушка, — это наш дом такой: мы купцы».
Было однажды весной у колодезя, Павел с Гуськом воду качали. Курымушка стал Гуську под руку, и тот сказал:
— Посторонись, барин!
— Какой он барин, — сказал Павел, — он купец.
— А что значит купец? — спросил Курымушка. Павел ответил:
— Индюх!
Было очень обидно.
— Нет, брат, — успокоил Гусёк Курымушку, — ты не горюй — купец нам с тобой самый хороший человек; купец — человек богатый. Что барин! Тому были бы собаки, а купец любит птицу.
— Какую птицу?