Но вот Ягда с Кащеем дошли уже до Священной рощи, и Фефила помчалась наперерез. Она и лапки уже собралась растопырить. А Ягда сама спохватилась:
– Кащей… Дальше тебе нельзя! Наши боги за это могут убить.
– За что? – не понял Кащей.
Роща, в которой деревья росли так редко, что каждое вырастало, как человек в лучший миг своей жизни, в бою, например, – во всю мощь, во всю стать, во всю ширь, – открылась им в теплых закатных лучах.
– Входить в Священную рощу можно только отцу! А еще… – Ягда храбро шагнула вперед, чуть помедлила, а потом побежала: – Можно! Можно! Мне тоже! Потому что теперь я уж точно буду княгиней!
И касаясь неохватных деревьев, будто играя с ними в пятнашки, она то скрывалась за их стволами, то допрыгивала до их первых ветвей, то убегала в такую даль, что у Кащея сердце сжималось: темнеет уже, не потеряться бы! И Фефила тоже на это вздыхала: вечера ведь в лесу не бывает. В лесу только день бывает и ночь.
– Ягда! – крикнул с тревогой Кащей.
А из рощи вдруг донеслось едва слышное:
– Кукушка, скажи мне! А долго я буду княгиней?
И то ли кукушка закуковала, то ли филин заухал, отсюда было не разобрать. Но только слушала Ягда долго, потом закричала:
– Ого! Ого-го! – и снова спросила:– Кукушка, кукушка! А с Кащеем мы сколько лет будем вместе?
И тихо стало в лесу. Так тихо, что слышно было, как Сныпять где-то в потемках течет.
– Мы будем вместе всегда! – одними губами сказал Кащей.
А Ягда – всем голосом – не ему, притихшей кукушке:
– Неправда! Долго! Всегда-всегда! Клянусь Перуном!
А он опять – одними губами:
– Клянусь Симарглом.
И только рыба на это в реке отозвалась негромким плеском. И только Фефила – озабоченным вздохом. Потому что вечера в лесу не бывает. Только день бывает в лесу, а потом сразу ночь.
3
До густой темноты Жар бежал и снова в отчаянии брел по степи. В ярости жег траву, рубил мечом головы одуванчиков, а ногами топтал всё, что не успевало из-под них увернуться – цикад, кузнечиков, ящериц, змей. Буро-зеленая жижа продолжила из раны сочиться. Он зажимал ее подорожником, лизал двойным языком. И упрямо шел, сам не зная куда.
Три лягушки кричали ему: «Богоравный!» – потому что лягушками не были, потому что их Велес послал Жару вслед. Но Жар и за ними погнался, и их бы растоптал непременно, а не растоптал бы, так заживо сжег, а только ночь опустилась на степь. Языками огня змий лишь дорогу себе освещал. Но была ли дорога эта прямой или ярость и боль вели его, точно водит корову по пашне, он не знал. И когда позади себя топот ног различил, от которого тяжело сотрясалась земля, ужаснулся – решил, что во тьме сам на Селище вышел, сам людей огнем приманил. И теперь, кто только может бежать, все несутся за ним – с мечами и вилами. И рванулся вперед. А только и топот в силе прибавил. И с топотом вместе вдруг голоса понеслись:
– Жар, братец! Стой!
– Мы родня! Мы свои! – голоса, от которых дрожь пробирала – незнакомые, будто из звериной утробы несущиеся.
А потом догнали и повалили – кто-то сверху упал, а кто-то за ноги дернул и меч отобрал. И еще – видно, знали повадки его – пасть схватили ручищей, чтобы он не то что огня, даже искры не выронил. Крепко, мертво держали. А говорили, как пели:
– Жар, кровиночка, брат! Папа устал уже за тобой гонцов посылать! – хоть и бас был, а будто женский.
И следом мужской, но будто и волчий немного:
– Велес не любит шутить! Сам пойдешь или в зубах тебя отнести?
– М-м-м-м! – мычал, потому что пасть его, как и прежде, держали.
Видно, Лихо держала. А может, и Коловул. Жар уже догадался – по словам, по повадкам, по запаху волчьему – что за родня облегла его с двух сторон. И когда с земли его поднимала, – все-таки Лихо, должно быть, и на руках по степи понесла, – пасть ему стиснула еще крепче. А говорила с душой:
– Братец мой! Маленький мой! Вот ведь как свидеться довелось!
Но слаще, чем Лиховы, были для Жара слова Коловула – все звезды им были свидетели, все цикады в степи:
– Клянусь Велесом, теперь на Кащея вместе пойдем!
И Жар тогда тоже поклясться решил. А вышло только:
– Му-гу! Му-му-гу!
И от обиды заплакал. Да так горячо, что Лихо слезами обжег. И руки обжег ей, и грудь. И она его бросила на траву:
– Ну-ка, утрись!
А он и в траву горючие слезы лил – шипела от них трава – про то лил, что в эту бесценную ночь, черненную, как серебро, изумрудами звезд всю до края осыпанную, не он нес невесту свою на руках, а его, побежденного и бессильного, тащила степью рукастая великанша – в топь, в черноту земли, Велесу под ребро! Вот и снова с земли его ухватила:
– Ну? Утерся? – и дальше поволокла.
Перун на небе, Родовит в дому
1
Семь лет поднимался над краем земли Дажьбог молитвами лишь одного Родовита. Семь лет лишь один Родовит провожал ладью его на закате, руки к нему тянул – один за всё Селище – и говорил: «Твой путь под землей да будет прямым и недолгим!» Казалось, привыкли к этому люди. Казалось уже: и хорошо, раз один управляется старый князь. А вот убежал от них Жар, обронил в траву княжеский посох – он не посох, в глазах людей, он себя уронил, – силой, страстью, словами, обещаниями необычайными поманил их, как огоньки на болоте манят, а сами в топь, на погибель ведут, – и очнулись вдруг люди. Только вечер пришел, а они уже и очнулись. И сами на крыши свои взошли. И увидели, Родовит их – уже на крыше. И тоже руки стали к горящему краю неба тянуть, и голоса вслед ладье уплывающей слать:
– О Дажьбог! Вернешься ли ты опять?
– Возвращайся! В тебе наша сила!
И увидел на крышах людей своих Родовит, и к ним обернулся:
– Внуки вепря! – воскликнул.
И слезы на глазах людей проступили. Давно, и не сказать, как давно, они не были внуками вепря, хотя были ими всегда и, значит, жили с собою в разлуке.
И опять громче прежнего возгласил Родовит:
– Внуки вепря!
И кончилась их разлука с собою. А когда он сказал им: «Дажьбог вернется! Он обещал!» – закричали люди на крышах да так, будто растили в себе этот крик все семь лет:
– Он вернется! – кричали. – Внуки вепря! Он нам обещал!
И все птицы, которые на деревьях сидели, от этого крика в небо взвились, и свой взволнованный крик лучезарному богу послали. И показалось вдруг Родовиту: отныне так будет всегда. Отныне не птицы только, и звери тоже с богами научаться говорить. И каждое зернышко, в землю брошенное, выберется из-под земли уже не само, а со своей молчаливой молитвою – и в рост небывалый пойдет!.. Вот такой это был удивительный вечер. Но всякий вечер сменяет ночь. А ночью в дом стучит неизвестность. Бывает рукой человека стучит, а бывает и тишиной, которая больше стука пугает. Тихо было в дому. Потому что Жар убежал. А Ягда в дом до поздней этой поры не вернулась.
Не спал Родовит, с Мамушкой возле лучины сидел. Шагов легких дочкиных ждал. А вместо них топот ног во дворе расслышал. Вышел на крыльцо Родовит, а во дворе Заяц с Уткой запыхавшиеся стоят. Говорят, что, мол, яблок в лесу зеленых объелись, на поляне, которая от рощи Священной недалеко, а потом им двоим животы прихватило, а с ними вместе Щука еще была, и вот они, значит, от Щуки подальше в лес побежали с животами своими больными…
– Хватит про животы! – громыхнул Родовит.
А Заяц тогда поклонился:
– Князь-отец! Теперь ведь у нас ты опять князь-отец? Тебе первому правду и знать. Как Ягда с Кащеем в лес пошла! На ночь глядя! И не вернулась! Мы с Уткой своими глазами видели!
И Утка на это – сопя:
– Убить его мало!
– Место сможете показать? – спросил Родовит и, когда закивали оба, так сказал: – Собирайте людей!
А Заяц с Уткой за семь-то лет привыкли дворы обегать. И бросились со всех ног. Вот уже и голоса повсюду послышались. Вот и факелы тут и там зажигаться стали. Спешили люди на зов Родовита, к княжескому дому бежали. И вдруг слышно им стало, как струны звенят. Потому что к Лясу бывало слова и среди ночи слетались. Не удивились этому люди. А вот чтобы голосом он своим ночь пополам разрезал, такого не было никогда. Остановились от этого. Головы повернули. Громко пел Ляс. Не пел – гремел: