Но люди, за семь этих лет уже позабывшие, что и голос у Родовита есть, люди, за один только день так много всего пережившие, с места не двинулись. Они напряженно смотрели, как бредут от них по воде Ягда и, да, конечно, теперь они тоже узнали его — подросший Кащей. Ягда стаскивала с себя золотые браслеты и швыряла их то на берег, то прямо в воду — как будто это репейник был, к юбке приставший. А Кащей свой сияющий меч нес на правом плече, будто не меч это был, а коромысло. И люди будто бы в спину им не смотрели — всё Селище, как один человек, — вот так легко шли они по воде. А потом и прочь от воды. Будто праздник, который так невиданно начинался, был им обоим не праздник.
Много разного у людей в головах заклубилось. Но слово «чужой», и слово «чужак», и еще слово «чуждый», как птенец в скорлупу, застучало в каждый висок.
А потом опять случилось невиданное — вот ведь сколько всего может вынести один день! — по Сныпяти вдруг пошла большая волна. И шла она снизу вверх — шла против течения.
Первым Утя эту волну увидел. Он ниже всех по реке стоял, отмывал свою праздничную рубаху, чтобы Яся не заругала. За первой волной вторая была волна, а на третьей волне корзины с их домашними идолами лежали. Вверх по Сныпяти плыли корзины. И Утя от изумления так на берег и сел.
А потом, как корзины домой плывут, Ляс с крыши своей увидел. Левым глазом увидел. А правым он на Симаргла смотрел. Юный бог удобно лежал на облаке, белом, длинном, на лебяжье перо похожем, и дул, что было силы дул на их Сныпять. А ведь богом ветра он не был. И, значит, было это ему нелегко.
А все-таки все три корзины до Селища добрались. И люди на склоне, когда увидели их, закричали сначала без слов и без мыслей.
— Аа-а! — кричали они и еще: — О-о-о! И-и-и!
И за волосы себя при этом хватали. А иные стали в ногах слабеть и на колени валиться.
Самым первым князь Родовит смог слово сказать.
— Простили! — и от волнения задохнулся. — Боги простили нас! Жалких, неблагодарных!
И люди тоже тогда закричали словами:
— Простили! Простили! — и вниз, к реке, горохом посыпались.
И закипела от тел их Сныпять. Каждый первым хотел к возвращенным идолам прикоснуться, к губам поднести, к сердцу прижать. И князю своему, Родовиту, их показать:
— Дажьбог! Простил!
— Симаргл! Простил!
— Князь-отец! И Мокошь простила!
— Родовит! Смотри! И Стрибог простил!
Его люди снова были его людьми. И взирая с высокого берега на их взволнованное кишение, — так рыба в неводе ходит, горя чешуей, — Родовит снова был своим людям князем. Стоял и блаженно решал: какого бога прежде благодарить? «И неужели, — подумал вдруг, — еще и степняшку благодарить придется? Благодарить? Но за что?!» И увидел, как Заяц, Калина и Корень на том берегу возле посоха княжеского стоят, но касаться не смеют. Стоят, смотрят и радуются, что посох княжеский невредим.
— Плот! — властно сказал он Мамушке. — Мне нужно на плот!
И пальцы его, будто по жерлам свирели, забегали — пальцы его, казалось, держали уже, ласкали и стискивали отнятый, обретенный княжеский посох.
Часть третья
ПОЮЩАЯ СТЕНА
Разве это не боги поделили мир на своих и чужих? Своим дали все лучшее: луга, леса, реку. В реке рыбу дали, в лесах зверя, грибы, ягоды, мед. А под пашню хоть луг бери, хоть леса опушку, а хоть и заметно лес потесни — всё твое, куда уже лучше? А если даже и страшное взять — Лихо и Коловула — разве можно их было с кем-нибудь из чужих сравнить — да вот с теми же степняками хотя бы? Никогда еще Лихо и Коловул не умыкали людей. Ну овцу, ну козу еще крали. А чтобы корову — такого не помнили и старики. Свои были Лихо и Коловул, хоть и страшные, а свои. Потому что так боги устроили: чтобы с любыми своими можно было бы жить бок о бок. Ну помолчал Удал после того, как Лихо увидел, а потом ведь снова Заяц его говорить научил. И еще: Удал ведь не только слова позабыл, он и тоску свою по Веснухе после встречи той стал забывать. Нет лиха без добра, люди не зря говорят. Вот и выходит: свое, хоть и страшное, — как горячее молоко. А чужое — всё кипяток. Волосы, как воронье крыло, глаз жгут. Имя чужое «Кащей» слух обжигает. А то, что он Жара чуть не убил — сына их князя и самого уже князя почти — мысль обжигает и как — нестерпимо.
А если на мысль эту всё же подуть и дальше ее немного подумать, тут ждет человека новый ожог, потому что ведь не один Кащей к ним явился. Это он с виду только один. А какие боги пришли вместе с ним? Чужие боги — всегда злые боги. Потому что пекутся они об одних лишь своих. Люди видели, как они для Кащея старались — в огне ему не дали сгореть! Значит, страшная у этих богов была сила. Кипяток, а не сила! И кто только создал таких богов? Но перед этим неразрешимым вопросом отступала, робела мысль. Даже мысль князя их, Родовита. А уж Заяц, Утка и Щука, как ни бились над этой загадкой, а так и отпустили ее невидимой струйкой над Селищем плыть — другие умы собою тревожить. А сами опять думать принялись про Кащея: для чего бы это он к ним заявился, и почему это он с мечом, а не с саблей степняцкой, и как это он дерзнул на их Жара руку поднять?
Зеленые яблоки ели и говорили: «Вот, сидим, рассуждаем, почти как боги!» А у самих скулы сводило от кислого. А ближе к ночи заболели и животы.
Время клятв
1
Когда Мокошь увидела, что ее сын развалился, будто мальчишка, на облаке, дует на Сныпять и гонит по ней то ли лодочки, то ли просто волну — она толком и разглядеть не успела, а уже растревожилась. Если еще и Симаргл станет мешаться в людские дела, всё совсем пойдет кувырком. И когда подошла к нему, улыбнулась:
— Здравствуй, сын! Что это ты — в игрушки играешь?
А он вдруг смутился, вскочил:
— Я не играю. Я как будто… живу!
Прямотою он был в отца. И Мокошь насторожилась:
— Живешь? Но боги не могут жить. Боги вечно присутствуют, — ведь она говорила это ему всегда, с младенчества говорила. И вот опять приходилось, как маленького, брать его за руку и вести, и наставлять: — Сейчас, например, твое присутствие необходимо в небесном саду.
По облакам, как по быстрым льдинам, идти было весело. А внизу, там, под ними, точно так же держась за руки, шли Кащей с Ягдой. Симаргл заметил их краем глаза, а потом они скрылись в лесу.
— Понимаешь, я сейчас сам как будто этот мальчишка. Я здесь и там… Это чувство ни на что не похоже! — Симаргл волновался, и это тревожило Мокошь.
— Боги не чувствуют. Боги действуют! — и она даже за руку его, будто маленького, одернула.
А он и этого не заметил:
— Это чувство похоже… на жизнь! Вот!
И когда облака уперлись в скалистый утес, Мокошь решила, что отведет его к веретенному дереву. А там и узнает, что за мальчишка такой помутил его разум. Пусть сын покажет его веретенце! По веретенцу можно многое угадать. И пока шли по саду, высматривала Перуна. Мокоши не хотелось, чтоб громовержец ей помешал.
Черные ветви веретенного дерева были покрыты нежно-зеленой листвой. И листва эта не росла, не дряхлела, не опадала — вместо листвы это делали пестрые веретенца.
Дав сыну немного полюбоваться удивительным этим деревом, Мокошь с улыбкою начала:
— А теперь, сын, рассказывай! Что за мальчишка? Где тут у нас его маленькое веретено?
— Его веретенца здесь нет.
— Нет веретенца?! — не поверила Мокошь. — Быть не может! Вон их здесь сколько! — и замолчала, и увидев, как быстро темнеет подол, заходила, играя плотными складками, и всё наконец поняла: это был тот самый детеныш, чужак! Значит, Лихо и Коловул его не убили! И сказала с улыбкой: — Ах, нет веретенца! И только поэтому ты полагаешь, что я над его судьбой уже и не властна?!
А Симаргл помолчал и сказал:
— Я хочу, чтоб он властвовал над своею судьбою сам.
— Сам? — вскричала богиня. — Но так не бывает!