И, легка на помине, Ягда дверь дома толкнула — так толкнула, когда бы не посох, с крыльца улетел Родовит. А другой рукой он еще за перила схватился. Стоял, дыхание ловил — уходило и не сразу к нему возвращалось дыхание. Так и дети, подумал вдруг, выдыхаешь их, дышишь ими с такою радостью и любовью, а они… а она — вот куда она унеслась?
А вскоре уже и увидел — по берегу Ягда ходила, горшечные черепки, которые от стены поющей остались, с земли поднимала, разглядывала, бросала, другие с земли брала… А потом вдруг черные пятна, как осы, если близко к гнезду подойти, зароились перед глазами, ухватился за дверь Родовит:
— Мамушка! Мамушка! — крикнул. И, уже на нее опираясь, до постели своей дошел. — Скоро свадьбе быть, — так сказал. — Что там есть у меня в сундуке понарядней?
3
Что знали люди про Нижнее море? Была ли вода в нем пресной, солоноватой или, быть может, соленой настолько, что лучистая белая кромка, которая солнечный щит окружала, именно солью этой была? Не знали, спорили люди. Кончалось ли Нижнее море хоть где-нибудь, хоть одной из своих сторон и, если кончалось, то где? Склонялись к тому, что нигде не кончалось. А рыбы в этом море водились? А может быть, в нем водились иные, диковинные, на земле неведомые существа? О том не знали люди, терялись в догадках. А штормы, а ураганы, по этому морю носились? Всего вероятнее, нет, — так считали, — а иначе, как бы ладья Дажьбога всякую ночь благополучно его миновала! Вернее про Нижнее море сказать: всякий день. Ведь когда на земле наступала тьма, волны Нижнего моря освещались щитом Дажьбога — и как! — сверкали в них, полыхали, горели. Когда бы у трех крылатых коней от трудного дня не слипались глаза, кто знает, не слепотой ли для них обернулось безудержное это сияние? Но кони давно уже по привычке несли к пещере ладью — от усталости смежив веки. Накрывшийся лучезарным щитом в ладье бестревожно дремал Дажьбог.
Жару главное убедиться было, что — бестревожно. Ради этого три лишних дня он в воде просидел, за громадным камнем таясь. Повадки коней наблюдал, привычки Дажьбога, но всякий раз повторялось всё то же: ладья заплывала в пещеру, Дажьбог распрягал коней, и кони, точно белые птицы, вымахивали из пещеры, а что было дальше, только по шуму их крыльев и звону копыт угадать было можно. И Жару мерещилось: вот они плавно кружат над морем, вот бьют копытами о скалу, а вот уже и увесисто располагаются на уступах, что-то щиплют там и, жуя, засыпают.
И тогда Жар выглядывал из-за камня, и к сиянью щита привыкал. И мучительно думал: когда, в какой миг ему лучше всего начинать — когда сон Дажьбога наиболее крепок или все-таки утром, потому что крылатые кони утром снова будут запряжены? А потом его мысль уносилась к небесному саду. И к тому, как недолго теперь оставалось до власти над миром, над Ягдой, над Родовитом, над теми, кто стрелы в него пускал, над тем, кто копьем в него угодил — до власти и мести им всем — мучительной, медленной, беспощадной. И от нетерпения ронял слюну, и сощуренным взглядом к щиту Дажьбога примеривался.
4
Лада и Щука не знали, зачем они делают это: топят воск на огне и в него отжимают из клюквы сок. Это Ягда велела им ровно столько сока отжать, чтобы цвет у горячего этого варева получился, как будто у спелого яблока.
Сама она тут же, в углу сарая, сидела, с черепками разбитых горшков возилась. Подбирала их с пола, прикладывала друг к другу, отбрасывала, новые черепки находила и ни слова не говорила. Только палочкой вдруг брала у них воска немного и склеить старалась два черепка. И Ладу просила тогда наговор сотворить — на любовь наговор этот говорится! — чтобы как две нити в одну сплелись, так две судьбы в одну слились… И еще от себя добавляла: «И два черепка друг с другом срослись!» Переглядывалась Щука и Лада, ничего понять не могли. А спросить не решались — уж такою решимостью полыхало у Ягды лицо.
А как только понравился Ягде цвет, который из воска и сока у них получился: «Всё, хватит!» — сказала и из сарая их погнала. Только прежде клятву взяла у них — страшную клятву — если проговорятся, чем занимались, — а чем? они и не знали ведь, чем! — всё равно, что им будет за это, и их детям, и внукам тоже: всех раздерет Коловул, а Велес их клочья в топь утащит.
Звезды на небе уже горели, когда Лада и Щука во двор на цыпочках вышли. Увидели звезды, и показалось им: это глаза Коловула отовсюду за ними следят. Увидели в небе луну и охнули — будто вперилась в них сестра его, великанша. И домой уже без оглядки бежали. И песни, которые от ладейных костров над селением неслись, тоже им воем волка казались.
А Ягде только того и хотелось. И еще — чтобы никто ей теперь не мешал. Взяла с огня ковшик, налила горячего красноватого воска в небольшой округлый горшочек, который в конце концов из пяти черепков слепила… Воску дала хорошенько остыть — от нетерпения золотой амулет к горячим щекам прижимая, и к губам, и ко лбу, — а когда воск застыл наконец, с волнением от него черепки отломила… И всё получилось! У нее на ладони лежало красное, круглое яблоко. Только швы чуть-чуть затереть, а потом черенок в него вставить! И за новое яблоко принялась. И сказала:
— Симаргл! Помоги!
5
Звезды и над горами уже висели. А Кащей ни коню, ни себе отдыха не давал. Всё уже и уже становилась тропа, всё отвеснее громоздились над нею скалы. Кащей впереди теперь шел, Степунка за собою тащил — уставать стал прежде неутомимый конь, не привык он к горам, все четыре ноги в камень мог упереть и — ни шагу! А третьей за ними Фефила плелась, а где и карабкалась, а где и опасливо прыгала с камня на камень. Бездна рядом всё время чернела. А за первым же перевалом открывался тот самый, заветный уступ, по которому — если тесно к скале прижиматься, потому что он был не шире ступни, — можно было за день до утеса добраться. А за этим утесом сад небесный и был. Он этим утесом и начинался. И вздохнула Фефила, потому что устала, как никогда. И увидела прямо перед собою: в расщелину угодила нога Степунка и застряла в ней. А потом вдруг рванулась, поскользнулась на камне, поползла по тропе… Потерял равновесие Степунок, и уже второе его копыто прямо к бездне скользило. Передние ноги рванулись, и тело рванулось от пропасти — прочь, ввысь — судорогой всех жил. И Кащей уже спохватился — что было силы коня за поводья тащил. А только задние ноги над бездной уже повисли. Но и тогда удержать коня своего пытался Кащей, от усилия криком зайдясь. Еще миг — и вместе с конем в пропасть Кащей бы летел… И — коня отпустил. И пока его ржание над горами стояло — эхо длило и длило его — ни звука, ни вздоха Кащей не исторг.
А потом стало тихо — так тихо, что слышно было, как на Фефиле шерстка дрожит. И Кащей ей сказал:
— Он был лучшим конем на свете.
А Фефила смогла наконец вздохнуть горячо, с завыванием, и уселась на камень, и лапками голову обхватила. И тогда Кащей тоже сел. И сказал, чтобы вдруг не заплакать:
— Он только ростом не вышел. Потому и достался когда-то мне.
А Фефила снова вздохнула, пересела поближе и прижалась к Кащею.
— У отца было двести сорок коней. И сто кобылиц. — Он гладил ей шерстку. И пальцы его дрожали. — Степунка тогда звали еще Нэнгиер, а его отца — Нэнгиеркан, а его мать — Алтэмаур, и она была дочерью Алтуркана Несравненного, на котором мой дед обходил всех других скакунов. А погиб Алутркан, когда дед захотел перепрыгнуть на нем через очень высокий костер. И не смог, отступил, разогнался и снова не смог! И сердце коня разорвалось, оно не вынесло этого. Нэнгиер… Степунок… Он погиб потому же? Я хотел от него невозможного! Да?
А Фефила вдруг поднялась, как будто бы даже встала на цыпочки, и посмотрела Кащею в глаза.
— Я хочу невозможного и от тебя? Ты должна возвращаться? — и спрятал лицо в ее шерстке. — Ты — лучший на свете зверь. Добрый, верный и храбрый.
— Финь! Финь! Финь! — отозвалась Фефила.
А Кащей и не знал, что свист может полниться нежностью и тоской.