— Я хочу невозможного и от тебя? Ты должна возвращаться? — и спрятал лицо в ее шерстке. — Ты — лучший на свете зверь. Добрый, верный и храбрый.
— Финь! Финь! Финь! — отозвалась Фефила.
А Кащей и не знал, что свист может полниться нежностью и тоской.
Время — ночь
1
Вот еще один непростой вопрос: долго ли может прожить человек, не разговаривая со своими богами? Разве само вещество человеческой жизни этим молчанием не истребится? И не лучше ли с самой горькой, постыдной правдой к своим богам обратиться? Вот о чем размышлял Родовит. А сил встать с постели и к Перунову дубу двинуться не было.
Ночь стояла, холодная, ясная. Через окошко луна белоглазо смотрела, когда скрипнула дверь, а потом половица. Это Ягда к постели его подошла.
— Спишь? Не спишь? — и голос волнение выдал.
— Не сплю, — сказал Родовит и посох глазами нашел. Всегда ему было спокойней, если посох был рядом.
— Отец! Фефила вернулась! — так Ягда сказала. — Она раньше Кащея…Что-то, видно, его задержало! — и вдруг протянула к нему две руки, и в каждой лежало по красному яблоку.
В лунном ли свете они так лучились, сами ли исторгали неяркий свой свет? От изумления сел Родовит… И чтобы к яблокам тут же не потянуться, княжеский перстень на пальце своем ухватил — тот самый перстень, по которому Инвар родню в них признал и от самого моря к ним прибыл.
— Ну же, отец! — и Ягда немного попятилась. — Видишь? Кащей всё исполнил! Теперь свою клятву должен сдержать и ты!
— Я не клялся ему ни богами, ни пращурами, — так сказал Родовит, взгляда от яблок не отводя, а пальцев не отнимая от перстня. — Он степняшка! Он тебе не жених! А внукам вепря не князь!
— Ты не хочешь бессмертия? — и спрятала яблоки за спину, и увидев, как судорожно сглотнул Родовит, усмехнулась: — Я знаю, ты хочешь!
— Где Фефила? — вдруг крикнул князь.
— Убежала, — Ягда пожала плечами.
— А где Кащей? Или боги его уже покарали?! — Дотянувшись до посоха, Родовит охнул, скрючился, снова охнул, а все-таки поднялся.
— Отец! Прогони ладейного князя! — ее голос дрожал, а с ним и ладони, а с ними вместе и яблоки, и покачивались, и краснобоко мерцали. — Отец! Ты же сам отправил Кащея за ними!
— Я устал… я очень устал жить, — вдруг сказал Родовит так просто, так тихо, словно себе самому.
И Ягда поверила. И от отчаяния, от бессмысленности всех их с Кащеем стараний забылась, стиснула яблоки — пальцы стали крошить мягкий воск — закричала:
— Он всё равно меня украдет! И у тебя украдет! И у ладейного жениха украдет! — и выбежала из дома.
2
Хлобысть, Волокуша и Тыря были все на одно лицо, только зеленые бородавки росли у них в разных местах — так друг друга они, должно быть, и различали — а Жар, как и прежде, не мог… И не знал, и в сомнениях терялся, кого же потом к ответу призвать, кого взять за шкирку и Велесу предъявить! То ли Тыря, то ли Хлобысть, а может быть, и Волокуша — с тремя бородавками возле дырочек носа — Жару твердо сказала:
— Мы подсмотрели! Мы поняли, как коней запрягать!
Жар спросил еще:
— Точно ли поняли?!
И на это уже закивали все трое. И которая с бородавками возле выпученных зеленых глаз, так сказала:
— Ты главное — заглотни! Про остальное не думай!
И Жар им поверил. Конечно, на спящего нападать — безопасней. И выглянул из-за камня. От нестерпимого света зажмурился. И на запах, на ощупь к ладье небыстро пошел — чтобы плеском Дажьбога не разбудить. И пока пробирался, пасть руками тянул — вниз и вверх, и во все возможные стороны. А когда острый свет и сквозь веки уже совсем нестерпимо ударил, догадался — пора. И солнечный щит когтями нашел и стал на него свою пасть потихоньку натягивать.
И в пещере от этого делалось, видимо, всё темней и темней, потому что дрогнули Жаровы веки и сами собою раскрылись. И глаза на дне неглубокой ладьи спящего бога нашли. В белых одеждах он был, с золотыми кудрями, но главное — не такой уж большой, как это в ярком свете казалось. И поднатужился Жар, щит получше в себя заглотнул… И губами сначала одежды втянул, а потом и Дажьбога всего, и руками еще поглубже в глотку засунул.
Всё померкло вокруг. Лишь из Жаровой пасти теперь пробивался слабый свет. И тогда Шня и Лохма радостно заверещали:
— Велес! Велес! У нас всё готово!
И что-то громадное, грузное показалось из лаза, и шмякнулось в воду, и весело закричало:
— Не вижу! А ну-ка, сынок, посвети!
И Жар тогда снова открыл свою пасть. И в ослепительно хлынувшем свете увидел: вот отец широко идет по воде и решительно залезает в ладью, вот нечисть откуда-то сверху, со скал, с криками гонит сонных коней… Белые кони мечутся по пещере, крыльями задевая то камни, то воду. Велес кричит:
— Шня! Хлобысть! Запрягай!
А нечисть носится по воде, выспрашивая друг у друга:
— А упряжь? Где упряжь?
— Главное — это узда и удила!
— Знаю и без тебя!
— Ну так где же они?
А кони с тревожным ржанием уже вылетали наружу. И как-то их было над морем, во тьме кромешной ловить? Велес вздыбился, ухватил одного за копыто:
— Тпру! Стоять! — и коня на себя потянул. — Всех сейчас прокляну! Всех лягушками сделаю!
От проглоченного, а еще, должно быть, от страха Жару сделалось нечем дышать.
— Это Тыря, — икая, сказал. — И Хлобысть… и… и… Волокуша! Это их лягушками надо! — и с испугом подумал: они же и так на лягушек похожи — кого же тогда в лягушку-то превращать?
И увидел, как быстро и как умело запрягает отец единственного коня. И хлебнув от икоты пещерной воды, Жар к ладье заспешил. Не умчался бы Велес один, без него! И на дно деревянной ладьи тяжело повалился.
— Пасть открой! — это Велес ему прокричал. — Может, кони на свет прилетят!
И впадая в дремоту — слишком много пережито было им в эти дни! — Жар зевнул, на миг захлебнулся светом и в кромешный сон провалился.
3
Ночь стояла над Селищем. И луна закатилась. Только звезды на небе мерцали. Как сказать, сколько времени в небе стояла ночь, если люди по солнечному щиту Дажьбога время свое отмеряли? Сто тысяч пустых петушиных криков в небе стояла ночь. В небе и на земле — сто тысяч напрасных мыков коровьих. Потому что мычали коровы, давно их было доить пора. Тысячу тысяч криков в небе стояла ночь:
— Если не ты, кто вдохнет в нас силу? Дажьбог, если не ты…
Все люди на крышах домов стояли. Все дети стояли в своих дворах. Руки к черному краю неба тянули. Ежились, мерзли, хотя и тулупы из шкур звериных надели. Страх людей поразил. Сколько страх этот длился? Как время страха измерить без солнечного щита? И как пережить этот страх, если нету ему ни конца, ни даже и середины?
Петухи не пели уже, а натужно сипели. И Родовитов голос на крыше был тоже больше на хриплый шепот похож:
— Если не ты, о, Дажьбог, кто озарит нас светом? Если не я… — так губы вдруг сами сказали: — То кто же еще во всем виноват? — и осел старый князь на сухую траву своей крыши, и пальцы его в ней растерянно запетляли.
Знал, всегда это знал Родовит: для того человек между землею и небом поставлен, чтобы меру хранить — тьмы и света, тепла и мороза, суши и влаги, голода и избытка, веселья и страха. Своей чистотою хранить и своим послушанием. А теперь вот нарушилась мера. Не нарушилась — он эту меру разрушил. И взглянув на людей — будто черные тени уже на том, на другом берегу Закатной реки, люди его стояли, и руки свои вздымали, и голоса осевшие слали уже без надежды почти, — прошептал Родовит:
— О Дажьбог, возьми мою жизнь. А им верни жизни!.. — и студеные слезы, как изморозь по траве, по щекам его побежали. И услышал вдруг:
— Эй, ладейные! Вы куда? — это Мамушка с крыши амбара кричала.
Слух напряг и тогда различил, что по склону ладейные люди бегут. И овцу с собою уносят — черную, будто ночь.