— Меня народ похоронит, — подмигнул Некрасов растерянному Севко. — Похоронит меня белорусский народ?
— Похоронит, — сказал Севко, чтобы худая к покойнику не цеплялась. — Белорусский народ кого хочешь похоронит. Хоть самого себя.
Некрасов сложил на груди руки с картами, вздохнул:
— Самого себя похоронить нельзя. Надо, чтобы кто-нибудь помог.
— Поляки помогут, — Белинский зыркнул на Мицкевича, тот буркнул: «Ага, как вы нам…» — а худая снова набросилась на покойника: «И зачем ты в Минск меня притащил, раз ты умер?!».
И чего она к великому русскому поэту прицепилась?.. Ну, умер, но не бросил же… Так Люба на Кашина набрасывалась, когда тот заигрывался, и Севко подумал, что вот в квартире Кашиных совсем другие, русские литераторы, один даже польский поэт, а жизнь такая же. Значит от того, что меняются люди, она, жизнь, не меняется? Какой была до русских литераторов и польских поэтов, такой и после них останется?..
И после него?.. И после Кашина?.. И зря кто-то думает, что он этакий… ну, не такой, как другие?.. Нет, дудки, такой же, и Кашин правду на собрании сказал, что все достойны только туалеты придорожные проектировать — и то на одно очко.
А какие придорожные туалеты в Израиле?..
— В очко! — подумав про туалеты в Израиле, решительно сказал Севко. — Если играем, так в очко!
— Почему в очко?.. — спросил, потому что Кашина на собрании не слышал, Мицкевич, а худая, подняв карту, выпавшую из колоды, когда Некрасов руки складывал, почти взмолилась: «Не играйте с ними!.. Жулики они! Мошенники!..»
— Фёкла правду говорит! — начал метать карты покойник. — Знаете, какой я мошенник! Какой жулик! Да большего, чем я, жулика и мошенника во всей русской литературе не сыскать! И это мой, если хотите знать, самый большой гонор! А не какие-то там две строчки про белоруса… Вы, кстати, не белорус?
Не так давно была перепись населения, и девушке, что пришла его переписывать, Севко сказал, что он белорус. Хотел сказать, что русский, а сказал, что белорус, сам не понимая, почему… Может быть, девушка так выглядела, что ей нельзя было сказать — я русский.
— Белорус.
— Волосом рус, видишь, стоит, изможден лихорадкою, высокорослый, больной белорус: губы бескровные, веки упавшие, язвы на тощих руках, вечно в воде по колено стоявшие ноги опухли, колтун в волосах! — продекламировал Белинский. — Гениально!.. Лихорадка, язвы, колтун!.. — И предложил Севко: — Вы садитесь на мое кресло, я в очко не играю.
Покойник, хоть Белинский и похвалил его стихи, насупился.
— Гениально… Это теперь — гениально! А как было, напомнить? «Мысли об авторе сборника "Мечты и звуки" сводятся к одному: посредственность в стихах невыносимая». Такое про меня, про мою книгу!.. Я скупил, сжег весь тираж! Сколько денег сгорело… А он еще в очко не играет! Почему?
Белинский не стал виниться в прежних грехах.
— Потому что очко — игра жуликов.
Фёкла, худая и изможденная жена покойника, подбоченилась.
— А вы кто?.. Жулики и есть.
Покойник жестом попросил Севко сесть на место Белинского.
— Вот я жену из деревни взял. В город вывез и что? Где благодарность? Пусть бы там и сидела… Она у меня вторая, первая городская была, голубая кровь. Из шляхты, — непочтительно взглянул он на Мицкевича. — Напрасно я с ней развелся, хоть мы и не венчались. Ревность заела!.. — И он продекламировал как будто назло Фёкле: «Мы разошлись на полпути, мы разлучились до разлуки и думали: не будет муки в последнем роковом "прости". Но даже плакать нету силы. Пиши — прошу я одного… Мне эти письма будут милы и святы, как цветы с могилы, с могилы сердца моего!»
— Гениально! — воскликнул Белинский. — Мука! Разлука! Могила!.. — больше он, казалось, не знал, что сказать, а обиженный Мицкевич ввернул высокомерно, как только поляки умеют: «Вы бы лучше "Оду висельнику" прочитали!» Это не понравилось ни Некрасову, ни Белинскому, ни Добролюбову, который хоть и промолчал, но посмотрел на Мицкевича как на человека, которого нельзя приглашать в компанию, где покойники стихи читают.
— Жулики… — тянула свое, как будто не слышала никаких стихов, Фёкла. Вот квартиру какую отжулили… И где тут картину вешать? — Ты скажи мне, Коля, мы тут, в провинции, жить собираемся?
Покойник задумался, как будто вспоминая что-то, потом продекламировал:
— Мятеж прошел, крамола ляжет, в Литве и Жмуди мир взойдет… — и рукой махнул. — Нигде я не собираюсь жить! Только умирать. Так лучше, все жалеют.
Севко уставился на него.
— Вы выиграли эту квартиру в карты? У Кашина?
— Выиграл. А у Кашина, не у Кашина… Кто он такой, чтобы его фамилию помнить?
Это Севко понравилось больше, чем стихи. А то гонору у Кашина много: мостовик незаменимый!