Про Герцена, что мост с Европой строит, Некрасов заговорил, возможно, для того, чтобы Мицкевич от Севко отцепился, но тот не отцеплялся.
— Вас Суворов вешал, Муравьёв вешал, а вы…
Севко почувствовал себя неловко. Не из-за того, что Суворов с Муравьёвым белорусов вешали, а он за империю выпил, это он машинально, а что ухватился за рюмку жадно, как будто не пил никогда. Глотнул чужое, как будто своего нет…
— И не останавливайтесь! — сдал по первой карте покойник. — Халява всегда вкуснее. Поляки тоже халявщики, только со спесью.
Мицкевичу и Севко он положил карты на диван, Добролюбову и себе — на столик. Севко поднял первую карту — бубновый туз! Вот что значит сесть на свое историческое место! На мост с Европой! Боже, пошли к тузу десятку!
— Это вы зря, — покачал головой покойник. — Бог в карты не играет.
Ну как с ними играть? Когда они все, о чем ни подумаешь, знают…
— А вы не думайте, — предложил Добролюбов, и Севко, повернувшись к нему, успел заметить, что Добролюбову тоже пришел туз. И тоже бубновый. Как это — в одной колоде два бубновых туза?
— А как вы хотели? — пожал плечами покойник. — Чтобы был один?.. Тогда выкиньте вашего.
Туза выкинуть?.. Нашли дурака. К тузу пусть не десятка, а девятка, восьмерка — и уже игра.
— Почему я должен туза выкинуть? Пусть Добролюбов своего выкинет.
Добролюбов, или возможно, Добролюбов откинулся в кресле и посмотрел на Севко неприязненно.
— Откуда вы знаете, что я Добролюбов?
— А!.. — подскочил покойник. — Добролюбов — не Добролюбов! Суворов, Муравьёв!.. Вы посмотрите друг на друга! А еще меня жуликом называете!
Кто его жуликом называет? Он сам себя жуликом назвал.
Подскочив, покойник махнул простыней и перевернул свою карту на краю стола:
— Бубновый туз!
— У меня тоже, — показал бубнового туза Мицкевич. Четвертого в колоде.
Покойник развел руками.
— Вот смотрите… У всех тузы. А то жулик, плут… Ничья!
— Как ничья? — не согласился Севко. — Это же не шахматы. И не шашки.
Добролюбов снова в него вцепился, с той же неприязненностью.
— Откуда вы знаете, что не шахматы и не шашки? Карты случайно карты. Карты могли быть шахматами. Или шашками. А шахматы и шашки — картами…
«Они все тут заодно!» — подумал Севко, ничего не поняв из того, что сказал Добролюбов, и потребовал, положив руку на своего бубнового туза:
— Еще!
Ни минуты не помедлив, покойник кинул ему карту на диван:
— Пожалуйста!
Севко поднял карту: бубновый туз! Очко!
— Какое очко? — нахмурился покойник. — У вас двад-цать два! Пе-ре-бор!
Где же перебор, если в таком случае туз идет за десятку?
— Какой перебор… — начал Севко, но покойник бросил колоду:
— Какая десятка? Туз это туз! Одиннадцать плюс одиннадцать! Двадцать два! И вообще: откуда у вас второй бубновый туз? Из другой колоды подложили? У поляков прихватили? — поднял и, посмотрев, положил карту Мицкевича. — Знал бы, что белорусы станут такими жуликами, строчки бы про вас не написал! — И покойник позвал в свидетели Добролюбова с Мицкевичем. — Вот смотрите: у вас по одному бубновому тузу, а у него два! Как такое может быть? Жулик! Вон жулика! Как такое может быть?
«И правда…» — подумал Севко, чувствуя, как у него переклинивает мозги, и повернулся к Мицкевичу, чтобы вместе разоблачить этих русских, а Мицкевич щелкнул своей картой, показывая, что игра окончена, и Севко вдруг понял, что и поляки в сговоре с русскими против белорусов, а ему, дураку, казалось, что поляки сговорились с русскими белорусов любить…
— Я же вам говорила… — вошла и поставила на столик поднос с чаем и конфетами жена покойника, я же вам говорила…
Что она говорила?..
— Так кто выиграл?.. — спросил Севко у всех, и все от него дружно отвернулись. — Чья квартира?.. Чья картина?..
Не глядя на него, отозвался Мицкевич.
— Ничьи. Все в этом мире ничье. Вы еще не поняли?
— Фёкла, проводи гостя, — лег на подушки покойник. — Устал я.
Устал он… Умер и устал.
Надо идти, если выпроваживают. Не ждать же, когда силой попрут. Вон их мужиков, хоть и покойников, четверо, да еще эта баба худая. Она вроде и не за них, но не очень-то и за него…
Севко поднялся и на ослабевших ногах, которые от всего, как ему показалось, стали кривыми, потому что цеплялись одна за другую, пошел к выходу, и уже у двери вспомнил, что не взял картину. Не оставлять же ее, если ничья…
Он вернулся. В комнате, где только что его дурачили русские литераторы с польским поэтом, стоял диван, на диване лежал Кашин. У него в ногах сидел Коржакевич, на венском кресле в головах — Маслюк, а сбоку на скамеечке — Зусман. Весь отдел мостовиков их проектного института, и все они, повернувшись в одну сторону, смотрели на Любу, которая наводила на них глазок фотоаппарата.