Выбрать главу

Шериф всегда смотрит на меня с ненавистью, даже улыбаясь.

– Обезьяна, ты не наша. Центровая. Стрит клешами метёшь. Глянь, Змей, в?лос у ней какой. Жидяра.

Все молчат. У Таньки в глазах насмешливая жестокость, и «пьяный ветер», как в песне, и «папиросочка во рту».

– Не наша, не наша! Портвейн не пьёт. Матом не ругается. Смотри как покраснела, – поддакивает она. Моя мама называет Таньку Карменситой: «Ножом полоснёт – глазом не моргнёт». Её парень сидит за хулиганство, она говорит всем, что ждёт его, а сама влюблена в Черкеса и спит с Борькой Вешняковым…

От ярости я забываю обо всём. Подхожу к Шерифу и бью его по лицу. Он не высок ростом, хотя и широк как медведь. Но мне всё равно! В эту весну я чувствую себя бессмертной. Моё тело из воздуха, оно вдыхает запах зеленеющих пустырей, а выдыхает огонь.

Я ожидаю ответного удара, но все смеются. Улыбается и Шериф, предварительно покосившись на Голубя. «Да я пошутил… ну ты даёшь, с дуба что ль рухнула?.. Была б ты не баба…» Он меня ненавидит. Я знаю это точно! – ненавидит смертельно, беcпричинно и только ждёт удобного момента для расправы. Так меня ненавидел когда-то мальчик Женя Пеньков в одном посёлке у Азовского моря, где мы проводили лето. Он бежал за мной однажды. Бежал, но догнать не мог и только в бессильной ярости запустил мне вслед ботинком. Ботинок пролетел в миллиметре от моей головы и с угрожающим свистом обогнал меня.

И я всегда слышу этот свист, когда рядом Евсиков. Но Голубь отвёл его в сторону и что-то шепчет.

Потом они покупают портвейн и быстро его распивают без закуски.

И под блатной бой снова:

«Моя милая лягушка сердце оживи

Вместо денег вместо власти

Я хочу любви…»

Огромные апрельские звёзды появляются на небе. В десять я бегу домой так, что ветер в ушах свистит. Мама сегодня не дежурит в ночь, и мы будем читать вслух друг другу Сервантеса, о прекрасной Мелизинде и доблестном Периандре…

2

В автобусе, возвращаясь из школы, я снова встречаю Змея. У него на лацкане приколот комсомольский значок, и это ужасно смешно и нелепо. Под пиджаком рубашка в талию, «ослиные уши» расстёгнуты на три пуговицы, под рубашкой – тельняшка. Тощая папка изрисована шариковой ручкой так, что места живого нет. Он курит прямо в автобусе, и сизый дым «Примы» смешивается с пылью задуваемой во все щели.

Мы молчим всю дорогу. Змей выходит на одну остановку раньше и удаляется, помахивая своей папкой, – а я еду до конечной. Я люблю бродить. Маму спрашивала, есть ли такая профессия, чтобы много ездить повсюду, дома не бывать. Мама ответила: «Да. Есть. Бродяга».

От остановки вдоль узкой асфальтовой дорожки ручей катит и вымывает мелкие камешки. Я долго иду вдоль ручья, щурясь от солнца.

Во дворе за несколько тёплых дней высохло месиво грязи с впрессованными досками для ходьбы от дома до автобусной остановки.

Рая Чекануха вышла поиграть в футбол с малышнёй, а её мать – однорукая бабка, дымя беломориной за ней наблюдает и греется на солнце. Рае уже лет под шестьдесят, а она всё одевается как мальчишка. Она вся сухая и мускулистая. Крупные морщины бороздят её азиатское лицо. Рая что-то азартно орёт хриплым голосом. Рукава кофты засучены, и видны её руки, большие и жилистые, украшенные наколками. У бабки есть ещё одна дочка, помладше, у той есть тоже дочь лет двенадцати, бабкина внучка. Такое бабье царство! Они все переехали сюда с Самотёчной и живут в третьем подъезде нашего дома. Девка по имени Надька из второго подъезда выкатывает детскую коляску и жалуется бабке: «Замучил по ночам, я ему: – будешь орать, – в детдом отдам». Бабка умильно заглядывая в колясочку воркует: «Слышь Денисочка, мамка-то твоя что говорит, – в детдом! Я, скажи, – вырасту, мамка, и таких пиздюлей тебе навешаю!»

Увидев меня, она кричит нараспев: «невеста-а, где тваи женихи-и…» У подъезда моего сидит Змей. Он уже слегка пьян и с гитарой.

«А это что за большевик, что лезет к нам на броневик», – орёт он во всю глотку на мотив известной песни Schoking blue… – «он парик и кепку носит и букву «р» не произносит… «Ульянов! Ульянов-Ленин!»

– Здорово! – и он вытягивает свою длинную ногу перед дверью.

– Привет. Ногу убери, а то перешагну, – расти перестанешь.

Он ухмыляется миролюбиво:

– Ну не сердись, что не утопили. Я вспомнил, что ты мне пластинку «Блэк Сабат» обещала дать послушать и Шерифа отговорил. И ударив пятернёй по струнам лихо:

– Эх, обезьяна, встала утром рано… обезьяна съела три банана! Покуришь? – и он протягивает мне сигарету с фильтром. – Или ты только план куришь?

– Нет, не только.

– Красивая девка, а дурью маешься. Нашла б себе пацана клёвого, гуляла б с ним, а то торчишь всё в очереди у автомата. Кому звонишь-то?

3

Обезьяна сидит на деревянной перекладине ограды у самого начала липовой аллеи. По остаткам парковой руины карабкаются несколько альпинистов. «Толик» – большими красными буквами написано на самом верху. Снег давно уже сошёл, и земля только в тенистых овражках остаётся влажной и пахнет прелой листвой. Но на замшевых ботинках Обезьяны по килограмму грязи. Она не заметила, как дошла сюда от станции, в задумчивости дороги не разбирая.

«А 3 апреля, когда мы сидели тут с ним, был везде-везде снег», – вспоминала она. 3 апреля! – она поклялась себе запомнить этот день на всю жизнь. (Даже записала в тетради и обвела красивой виньеткой из цветов и листьев.) Он был такой тёплый, что сразу стало понятно – зима кончилась окончательно, и эта сумасшедшая весна високосного года наступила в одночасье. Громко чирикал воробей, и было так тихо, что слышно было, как шелестит быстро оседающий снег.

– Я куплю весь этот парк и дворец, – сказал он, глядя на неё поверх дымчатых очков. Куплю. Велю построить высокий забор и написать на нём: «Требуются ещё стрелки!»

– Зачем «ещё»?

– Обязательно. Чтобы все вокруг знали, что стрелки уже есть и близко не подходили.

Потом на пути возник ручей, и он вежливо подал её руку и спросил: «Хочешь, я тебя перенесу?»

Но даже сейчас, вспоминая это, сердце Обезьяны остановилось на секунду и упало вниз, как на аттракционе «Петля Нестерова», а тогда она просто чуть не потеряла сознание, а от чего? Головой затрясла, лицо покраснело, – шагнула по рыхлому снегу и провалилась по колено с дурацкой улыбкой на роже. Глупо! Досадно! Он только недоумённо плечами пожал.

Она легко вспомнила всё, о чём он говорил в тот день. Она копила его слова на потом, и, оставаясь одна, пыталась понять о нём хоть что-нибудь, но всё, независимо от последовательности складываемых фраз превращалось в историю об инопланетном существе, не ограниченном в своих возможностях и бесконечным по своему влиянию на её жизнь. Как это произошло, она упустила из виду и теперь пыталась, как киноплёнку прокрутить на несколько недель назад историю о том, как появился среди зимы этот двадцатилетний человек в её школе, в должности секретаря (или лаборанта, да какая разница видно было, что для отмазки) как быстро охмурил недоступного директора, свёл знакомство с молодыми учителями и стал появляться редко на рабочем месте, а если и бывал, то либо читал какую-нибудь книгу, – либо печатал что-то для себя на казенной машинке. Она не сразу заметила его появление среди обыденной школьной толпы, среди убогих и серых, как обёрточная бумага. И это было не от невнимательности, а скорее от укоренившегося презрения и равнодушия к школам вообще, и к этой, четырнадцатой по счёту, в частности. Ну что там может ещё произойти необычного? «Мамаша, я вам как посторонний человек говорю, – переведите её в другую школу, где её никто пока не знает, вам же нужен аттестат или нет, – учится нормально, но не управляема», – говорил директор предпоследней школы её маме, а она подслушивала за дверью.