Выбрать главу

За пальтишком покойного на четвертый этаж отправляли ученика Ферду, и он ни за что ни про что только что получил от Трунечека подзатыльник. Трунечек орал, что старикова одежонка — гадость, а он, Ферда, теми же руками к нему, Трунечеку, прикоснулся... Подзатыльник вышел не очень увесистым, но Коутный, войдя в раж, раскричался на Трунечека, да еще занес над его головой кулак. Разве каменщики спустят такое каменотесу! И не сдобровать бы Коутному, если б он не поостыл немного, умея осадить себя, когда дело принимало опасный оборот.

Вместо ответного подзатыльника Коутный взял Трунечека за подбородок и помотал им пренебрежительно. Трунечек смирился, и дело закончилось тихо-мирно. Правда, расходясь, они обменивались по-ребячески нелепыми угрозами вроде «Ладно, ты меня еще узнаешь» или «Ох и врезал бы я тебе», что даже слушать было как-то неловко.

Как бы там ни было, оба вдруг переменились: Коутный не произносил больше умных речей, Трунечек — не вспоминал историй о несчастных случаях. Все притихли, однако печать жуткого происшествия продолжала лежать на лицах. За работу принялись с остервенением, высвобождая энергию, скопившуюся скорее в тоске, чем в злобе.

Вдруг снизу раздался пронзительный крик Кабоурковой:

— Несут!

Побросав работу, каменщики проводили сверху взглядами плетеные носилки, в которых старого Липрцая тащили прочь в сопровождении полицейского. Слепой внук деда-курилки мужественно шел рядом, быстро постукивая перед собой палочкой — точно так, как рассказывал Цверенц.

Процессия скрылась за углом, и каменщики вернулись на места. Работали молча. Время от времени кто-либо из них, сощурясь, бросал взгляд на соседа, и тот в ответ лишь опускал уголки рта. Пожать плечами в этом случае было бы чересчур.

Чей-то молоток ударил по кирпичу так, что он разлетелся на куски.

Потом тишина воцарилась надолго. От людей не исходило ни звука, лишь руки сновали в беспрестанном движении, кирпич за кирпичом из ладони в ладонь, точно по ступенькам, ведущим к вершине, которая поднималась все выше...

Лен, до глубины души потрясенный гибелью старого каменщика, был теперь занят главным образом собой, пребывая в странном, дотоле неведомом ему возбуждении. Попроси его кто-нибудь описать сейчас, что он чувствовал, он сказал бы, испуг после внезапного пробуждения. Лен еще толком не пришел в себя с той минуты, как побежавший за доктором Ферда больно задел его ногой. Все виделось ему как сквозь сон, но никогда прежде Лен не испытывал такого волнения. Ему даже не стоялось на месте — то и дело переступал он с ноги на ногу и, стоило остановиться, начинал задыхаться, грудь его вздымалась, как это бывало с ним весной, когда он первый раз заходил в холодную воду.

Мысли были ясные, но как будто не его. Когда Липрцая уносили со стройки, он, к примеру, подметил, что груз, лежащий на пружинистой поверхности, утяжеляет походку несущих его людей; что слепой, который прежде вел себя буйно, теперь шагает спокойно, внимательно ко всему прислушиваясь, не плача больше и не вздыхая. Впрочем, иначе он просто не поспел бы за остальными. Когда же процессия свернула за угол, Кашпару показалось, будто угол неожиданно обрел страдальческий вид, словно незримая печаль осенила его да так и осела на камне.

Тоской, безысходной тоской веяло от всего, что являлось взору Лена. Посеревшее небо, казалось, вот-вот расплачется; уныло глядели фасады и крыши домов, освещенные вечерним заревом осеннего солнца. В окне мансарды, где находилась мастерская фотографа, развевалась длинная серо-зеленая занавеска, издалека казавшаяся почти черной, напоминая прощальные взмахи руки.

Тут Лену вдруг померещилось, что Маржка где-то там, внизу, среди груды камней, что она всего лишь червяк, извивающийся под самым большим, самым тяжелым камнем... Образ этот больно кольнул Лена, обжег ему сердце, и снова, уже в третий раз перехватило дыханье, будто он окунулся в ледяную воду.

Чтобы не упасть, Лен переступил с ноги на ногу и немного пришел в себя.

Наклонившись вперед, чтобы укрепить кирпич с внешней стороны, он увидел внизу, на земле, Кабоуркову. Лен наверняка не заметил бы ее за лесами, если бы не белые рукава рубашки, едва доходившие до локтей ее смуглых рук. Кабоуркова застирывала под краном свою кацавейку, то расправляла ее, то недовольно терла снова, пока наконец не вывесила сушить на коленце водопроводной трубы. По мокрому пятну на кацавейке Лен, конечно, сразу догадался, что Кабоуркова отстирывала кровь деда-курилки...