Просвещенный церковнослужитель доказывал, что представители народа, произнося клятву верности римской католической апостольской религии, на самом деле могли быть кем угодно, даже атеистами. Присягая на верность королю, они осыпали его оскорблениями в газетах. Присягая на верность нации, они притесняли ее налогами, а некоторые даже мечтали о присоединении к Испании. «Лицемеры и воры! — восклицал аббат. — Если им позволить клясться и лгать вволю, в скором времени португальское королевство будет иметь не больше оснований сохраняться на карте мира, чем вымышленный Сервантесом остров Баратария{53} или блаженные острова поэта Алкея!»{54}
При упоминании блаженных островов поэта Алкея Калишту де Барбуда сразу же разразился неуместным потоком цитат, доведя до крайней точки терпение аббата. Было опасно давать Калишту возможность спускать со сворки все свои познания, почерпнутые у старинных мудрецов, ибо потом никак не удавалось заглушить его выпускные клапаны.
У себя на родине этот просвещенный муж никогда не имел достойной аудитории, ему приходилось слушать самого себя. Он восхищался собой и аплодировал себе с простительным, если не обоснованным, тщеславием. Но кое-кого ему не хватало, и этим кое-кем и оказался аббат Эштевайнша.
Сей священник, хотя и состоял членом высшего духовного суда в Браге, был не столь образован, как антикварий из Касарельюша, но несколько больше последнего был осведомлен в исторической критике. Из деликатности он притворился, что охотно проглотил ту чушь, которую хозяин Агры подал ему в исполнении алкобасского монаха Бернарду де Бриту, Фернана Мендеша, Мигела Лейтана де Андраде{55} и сотен других сочинителей, которые бессовестно врали «и тем себе бессмертие сыскали».{56}
Когда Калишту Элой убедился в том, что парламентская присяга не имеет серьезного значения, он согласился занять свое кресло среди прочих представителей нации. Однако после ее произнесения он не сел, но, простирая перед собой руку, изрек:
— Сеньор председатель!
Аббат Эштевайнша тихонько присвистнул, словно желая напомнить коллеге, что в данном случае регламент давал ему право на весьма лаконичную речь. Но председатель, как будто ожидая услышать некую необычайную мысль, решил нарушить тридцатую статью соответствующей главы регламента и выслушать нового депутата. Калишту продолжил:
— Сеньор председатель! На заре человеческого существования искренность освобождала от необходимости давать клятву. Сегодня же необходимо присягать по любому поводу, ибо искренность исчезла с лица земли velut umbra.{57} Если мне не изменяет память, о самых древних примерах клятвы повествует Священное Писание. Авраам приносил клятву царю Содома и царю Авимелеху, Елеазар — Аврааму, а Иаков — Лавану…{58}
Смех, подобно заразной болезни, постепенно захватывал зал заседаний и галереи для приглашенных. Председатель прервал Калишту:
— Сеньор депутат! Вы нарушаете предписание регламента. С вашего разрешения, попрошу вас занять то кресло, которое вы сочтете для себя удобным.
— Я закончу в двух словах, — прервал его Калишту, — в соответствии с регламентом и опираясь на утверждение законоведа Струвиуса, который в своем труде «Jurisprudentiæ civilis syntagma»{59} говорит, что не следует принуждать к присяге, когда есть опасность, что она будет нарушена. Предосторожность, рожденная высокой нравственностью, сеньор председатель! Предосторожность, нарушение которой часто становится причиной позорящего человека отступничества или кощунства, которое губит душу и навеки клеймит чело грешника бесчестием. Я сказал.
Усевшись рядом со своим другом, аббатом Эштевайнша, Калишту принялся нюхать табак и хроматически засопел.
Большинство законодателей колебались, рассмеяться им или прийти в негодование от того высокомерия, с которым этот горец несколькими фразами словно наотмашь отвесил пощечину всему собранию. Но вот раздались три одобрительных выкрика, приветствовавших первую речь Калишту. Это были депутаты-легитимисты, которые поздравляли друг друга с тем, что их ряды пополнились человеком настолько отважным, что в случае необходимости он обратится к властям предержащим так же, как некогда Жуан Мендеш Сисьозу{60} обращался к дону Мануэлу.