Выбрать главу

— Намедни Мария-мельничиха хотела показать ему чирей, который у нее вскочил на колене, а он-то и говорит: «Ступайте, милая, к хирургу. Я приготовляю лекарства, а не рассматриваю ноги!»

— Господи! Вот дурак-то! Святоша-недотрога,{354} на которого посмотришь, и стошнит! — добавляла Роза, скрестив руки и встряхивая грудями, которые виднелись в широком вырезе ее желтого корсета. И они глумились над ним и осыпали постыдными прозвищами, сопровождая это сальным хихиканьем и мерзкими намеками.

Таков мир — и наверху, и внизу.

О подобных примерах сообщает история. В Риме были два храма, посвященных Стыдливости. В одном отправлялись обряды в честь «дамской стыдливости» (pudicitia patricia), а в другом — в честь «бабьего стыда» (pudicitia plebea). Мне неведомо, какая из двух Стыдливостей была тогда стыдливее. Сегодня трудно увидеть разницу между двумя вещами, более не существующими. Поэтому я надеваю очки, нюхаю табак{355} и читаю у Овидия и в «Теогонии» Гесиода{356} о том, что Стыдливость, лишь только увидев, как язва порока распространилась среди рода человеческого, вознеслась на небеса вместе со своей сестрой Справедливостью. Я сомневаюсь, что она вознеслась на небо, ибо не думаю, чтобы там в ней была необходимость. Но в Селорику-де-Башту она точно отсутствовала, когда упомянутые девицы вполголоса, но с пронзительным хохотом обсуждали стыдливость аптекаря по отношению к колену Марии-мельничихи.

* * *

Томазия находилась в отчем доме уже неделю, и за это время Дионизиу еще не видел ее.

Она пригласила его в зал и поблагодарила за честность и усердие, с которыми он служил ее интересам. Она просила аптекаря извинить ее за то, что она столь поздно исполняет этот долг, и не считать ее невоспитанной.

Тот отвечал ей дрогнувшим голосом, что очень гордится тем, что оправдал доверие, которое было ему оказано покойным сеньором Макариу, и что он чрезвычайно огорчен теми испытаниями… теми испытаниями… И смутился.

Томазия бросила на собеседника пристальный и пронизывающий взгляд, подобный выстрелу. Это дерзкое сострадание кольнуло ее самолюбие. На лице Дионизиу была написана некая двусмысленная нежность; мягкость страстной души особенно ясно отражалась в его глазах. Эти проявления оскорбили Томазию по двум причинам. Во-первых, она сама считала себя героиней, поскольку пала, но с презрением отвергла возмещение, а тут ее жалели; во-вторых, ее жалел приказчик из аптеки, а она баюкала сына Вашку Маррамаке и в глубине души носила вечный траур по тому единственному мужчине, который погубил ее! Поэтому чувствительный поклонник семейств Жануариу и Эузебиу был повергнут в смущение, когда Томазия, подняв голову, наморщила лоб и пронзила его сверкающими взором.

Сейчас она была красивее, чем в пору, когда изящество кроется более в стыдливости, чем в телесных формах. Двумя годами раньше она, вероятно, вдохновила бы Ламартина.{357} Теперь же она смогла бы занять почетное (или позорное) место среди возрожденных и усовершенствованных женщин из поэм Альфреда де Мюссе.{358} Аптекарь знал толк в красивых вещах и был не чужд связанной с ними материи. Пять лет невозделанной страсти пустили в его сердце ростки сладострастия. Цепной пес его натуры сбросил намордник и разразился тем громким лаем, который можно назвать влюбленностью.

Томазия избегала его после этого первого и краткого разговора, когда он, сраженный ее высокомерным взором, удалился, бормоча какие-то ничего не значащие слова. Тем не менее Дионизиу Жозе Брага был оскорблен в своем благородном и невинном чувстве, которое проникло ему в грудь сразу, как только он увидел дочь покойного патрона. Аптекарь подумывал о женитьбе, «о том, чтобы осесть и устроиться», как он лирически размышлял наедине с собой. Ведь у Томазии была аптека, пользовавшаяся доброй славой, хотя сами лекарства были допотопными и заменявшими те, которых в ней не было. У нее также были дом и усадьба — дом с застекленными окнами, а усадьба манила фруктовым садом, виноградником, огородом, вышкой, увитой маракуйей, и обитыми пробкой скамейками у грота, окруженного жимолостью и устроенного наподобие африканской хижины. В доме стояли лари, набитые холстом, штуками полотна и мотками ниток — все, что было создано до вторжения романов в этот уголок неведения и здравомыслия. Возможно, эти привходящие обстоятельства влияли на добродетельные намерения фармацевта. Впрочем, если рассматривать его мысли в чистом виде, мы обнаружили бы в них чистое зерно, из которого должны были произрасти благородные деяния, — иными словами, намерение вступить в брак и вернуть доброе имя этой девушке.