Вначале нам удалось не почувствовать этого, потому что, не без влияния горячительных напитков, мы предавались довольно грубым проделкам. Бильтине пришло в голову, что мы с нею можем поменяться цветом кожи, и, зачернив себе лицо копотью, она намазала мое белой глиной. Так мы дурачились полночи. Но с наступлением того тоскливого часа, когда минувший день уже умер, а новый еще не народился, наша безмятежная веселость угасла. Вот тогда-то облака фимиама и придали нашему шутовству зловещий вид пляски смерти. Друг перед другом оказались набеленный негр и выкрашенная черным белая женщина, а третий мошенник, сделавшийся служкой этого гротескного богослужения, важно раскачивал у их ног курящееся кадило.
Я любил Бильтину, а влюбленные не скупятся на такие слова, как «обожать», «боготворить», «поклоняться». Им надо прощать — они не ведают, что говорят. С той ночи я понял все, однако, чтобы меня вразумить, понадобились эти две карнавальные фигуры, окутанные клубами благоуханного дыма. Никогда еще плач Сатаны не раздирал мне сердце с такой силой. Это был долгий безмолвный вопль, не затихавший во мне, воззвание к чему-то иному, прорыв к другим горизонтам. Это вовсе не означает, что я стал пренебрегать Бильтиной, отвернулся от нее. Наоборот, я чувствовал себя близким к ней, как никогда прежде, но это было новое чувство — какое-то братство в падении, жгучая жалость, пылкое сострадание, которое влекло меня к ней и звало увлечь ее за собой. Бедная Бильтина, такая слабая, хрупкая, несмотря на свое детское двоедушие, посреди царского двора, где все ее так ненавидят!
Вскоре я получил страшное доказательство этой ненависти, и представил мне его, конечно, не кто иной, как Каллаха.
Ее многолетняя служба при мне и должность управительницы гарема позволяли ей входить в мои покои в любое время дня и ночи. И вот однажды в разгар моей бессонницы Каллаха явилась ко мне в сопровождении евнуха, несшего факел. Она была страшно возбуждена и с трудом подавляла торжествующую радость. Но придворный этикет возбранял ей начинать разговор первой, а я не хотел торопить катастрофу, неизбежность которой уже предчувствовал.
Я встал, накинул ночной халат и стал чистить зубы, не обращая никакого внимания на старуху, сгоравшую от нетерпения. Наконец, взбив подушки, я снова растянулся на них и небрежно спросил: «Ну, Каллаха, что нового в гареме?» Потому что, само собой, я не разрешал ей обсуждать другие вопросы. «Твои финикийцы!» — воскликнула она. Будто я не понимал с первой минуты ее появления, что речь пойдет именно о них.
— Твои финикийцы! Они такие же брат и сестра, как я и вот он! — И она коснулась плеча евнуха.
— С чего ты взяла?
— Если ты мне не веришь, пойдем со мной. Увидишь сам, в какие братские игры они играют!
Я тотчас вскочил. Вот оно что! Мутная тоска, снедавшая меня все последние недели, сменилась смертоносным гневом. Я накинул на плечи бурнус. Каллаха, не ожидавшая от меня такой вспышки ярости, в ужасе попятилась к двери.
— Идем, старая карга. Веди!
Дальнейшее разыгралось с невесомой стремительностью кошмара. Любовники застигнуты в объятиях друг друга, вызвана стража, юношу тащат в подземелье, Бильтина, прекрасная как никогда, в озарении счастья, которое теперь рухнуло, Бильтина в слезах и в наготе, прикрытой только длинными распущенными волосами, единственной ее одеждой, желанная, как никогда, заточена в темницу площадью шесть шагов на шесть, Каллаха исчезла, ибо она, стреляная птица, по опыту знает, что в такие минуты лучше не попадаться мне на глаза, а я оказался вдруг в жутком одиночестве среди ночи, такой же черной, как моя кожа и глубины моей души. Наверно, я бы заплакал, не знай я, как мало подходят слезы негру.