Принц Каспар Кандинский прибыл в отель «Савой» в корзинке. Я это знаю потому, что сам его туда внес. Я в то утро вносил весь багаж графини, и, скажу вам, вещей была уйма.
Но я был посыльным, и такая уж была моя работа: таскать багаж, открывать двери, желать постояльцам доброго утра и выполнять все их поручения, от чистки обуви до разноски телеграмм. При этом полагалось приветливо улыбаться, но помнить, что улыбка должна быть больше почтительной, чем дружеской. А еще надо было помнить все их имена и титулы, а это дело нелегкое, потому что в отель все время приезжали новые люди. И самое главное — посыльному (а он, между прочим, самый что ни на есть последний человек в отеле) нужно исполнять все, что постояльцы ни пожелают, и исполнять мгновенно. Я, можно сказать, был на побегушках у всех и каждого. Бывало, только и слышишь: «поживей, Джонни», «пулей, парень», «ну-ка, мигом», «ноги в руки и бегом». Щелкнет кто-нибудь пальцами — и я уже несусь со всех ног, особенно если поблизости миссис Блейз, старшая горничная.
Мы всегда слышали ее приближение, потому что она на ходу громыхала, как скелет костями, огромной связкой ключей на поясе. Когда она злилась, а злилась она часто, голос у нее делался громкий, как тромбон. Миссис Блейз любила, чтобы ее называли «мадам», но в коридоре на верхнем этаже отеля, где жила обслуга — посыльные, горничные, кухонный народ, — мы все называли ее Скелетиной, потому что она не только гремела как скелет, но еще и лицом на него походила. Мы изо всех сил старались не попадаться ей на глаза.
Для нее любой, самый мелкий беспорядок был страшным преступлением, будь то сгорбленные плечи, растрепанные волосы или грязные ногти. Самым ужасным преступлением считалось зевать на работе. Как раз на этом меня Скелетина и поймала в то утро, перед самым появлением графини. Она подошла ко мне в холле, злобно шипя на ходу:
— Я видела, как ты зеваешь, бездельник. И шапку опять набок сдвинул. Знаешь, что я этого терпеть не могу. Поправь сейчас же. А еще раз зевнешь — я с тебя шкуру спущу.
Поправляя шапку, я увидел, как швейцар, мистер Фредди, распахивает дверь перед графиней. Мистер Фредди щелкнул мне пальцами — и так вот получилось, что спустя несколько мгновений я уже шагал через холл отеля рядом с графиней, неся в корзинке ее кота, а он голосил так громко, что все вокруг провожали нас глазами. Голосил он не как другие коты — это были скорее горестные завывания, почти по-человечески скорбные и мелодичные. Графиня, вместе со мной, величаво приблизилась к портье и объявила с сильным иностранным акцентом — русским, как я позже узнал:
— Я графиня Кандинская. У вас заказан номер люкс для Каспара и для меня. Окно моей комнаты должно выходить на реку, и мне нужен рояль. Я телеграфировала вам мои требования.
Графиня говорила как человек, привыкший к тому, чтобы его слушали и ему повиновались. Много таких людей проходило через двери «Савоя» — богатые, знаменитые, скандально известные, деловые тузы, лорды и леди, даже премьер-министры и президенты. По правде сказать, мне не по душе были их высокомерие и заносчивость. Но я быстро сообразил, что если хорошо скрывать свои чувства под улыбкой и умно себя вести, то от некоторых можно дождаться очень неплохих чаевых — особенно от американцев. «Знай себе улыбайся и помахивай хвостиком», как сказал мне мистер Фредди. Он прослужил швейцаром в «Савое» без малого двадцать лет и знал, что говорит. Это был хороший совет. Как бы ни обходились со мной гости, я приучился в ответ улыбаться и держаться приветливым щенком.
В тот первый раз, что я повстречался с графиней Кандинской, я подумал, что это просто еще одна богатая аристократка. Но было в ней что-то такое, что с самого начала вызвало у меня восхищение. Она не просто прошла к лифту, а величественно прошествовала, шелестя юбками, и страусовые перья на шляпе стелились за ней, как флаги по ветру.
Надо сказать, все — не исключая, к моему удовольствию, и Скелетины, — приседали или кланялись, когда она проходила мимо, и все это время я без зазрения совести купался в лучах ее славы, блеска и элегантности.
Я вдруг почувствовал себя в самом центре событий и очень значительной персоной. У меня, посыльного, которого четырнадцать лет назад младенцем подкинули на крыльцо приюта в Ислингтоне, не так-то много было возможностей ощущать свою значительность. Так что к тому времени, когда мы все — графиня, я и кот, продолжающий голосить в своей корзинке, — вошли в лифт, я чувствовал, что мне сам черт не брат. Наверно, это было заметно.