Выбрать главу

Криком встретила я и женщину, вошедшую ко мне однажды. Она присела в углу на корточки и оставалась дольше, чем выдержал мой голос. Я замолчала на минуту, я услышала, как она сказала: «Этим ты их не накажешь». Первые человеческие слова за это время, и мне понадобилась вечность, чтобы понять их смысл. Тогда я снова закричала. Фигура исчезла. Ночью, в минуту облегчения, я не могла понять: действительно она приходила или тоже была призраком, порождением безумия, которые окружали меня. На следующий день она пришла снова. Значит, все-таки это была Арисба.

Никогда не повторяла она слов, сказанных накануне, и дала мне этим почувствовать: она знает, что я ее поняла. Я могла бы задушить ее, но она была не слабее моего и не боялась меня. Тем, что я ее не выдала — я, конечно, заметила, что няня Партена впустила ее тайком, — я показала, что нуждаюсь в ней. Судя по всему, она считала, что освободиться от безумия в моей власти. Я ответила ей грязной руганью. Она крепко схватила меня за руку, когда я хотела ее ударить, и твердо сказала: «Хватит жалеть себя». Я тотчас же замолкла. Так со мною никто не говорил.

«Возвращайся, Кассандра. Открой свой внутренний взор. Погляди на себя».

Я фыркнула на нее, как кошка. Она ушла.

И я поглядела. Не сразу. Я дождалась ночи. Я лежала на хрустящем хворосте, укрытая покрывалом, которое, может быть, выткала Ойнона. Вот я и допустила до себя имя. Ойнона. Одна из них. Она худо поступила со мной. Отняла у меня любимого брата, Париса, прекрасного, светлокудрого, я привлекла бы его к себе без чародейства этой болотной нимфы. Ойнона, гнусная тварь. Больно? Да, больно. Я еще чуточку подалась вверх поглядеть на свою боль. Со стоном я уступала ей. Я впивалась руками в покрывало, цеплялась за него, чтобы боль не унесла меня. Гекуба. Приам. Пантой. Сколько имен у обмана. У пренебрежения. У непонимания. Как я их ненавидела. Как хотела показать им свое презрение.

«Хорошо, — сказала Арисба, уже снова сидевшая здесь. — А как обстоит дело с тобой самой?»

«Со мной? Что я им сделала? Я, слабая? Им, сильным?»

«...А как же ты допускаешь их быть сильными?»

Я не поняла вопроса. Та часть меня, которая снова ела и пила, снова называла себя «я», не поняла вопроса. Ту, другую часть, которая правила мной в безумии, которую теперь подавило «я», больше не спрашивали. Не без сожаления отпустила я безумие, не без отчуждения смотрел мой внутренний взор на незнакомый образ, вынырнувший из спадающих черных вод. В благодарности, которую я к Арисбе испытывала и выказывала, таилось не такое уж маленькое зернышко неблагодарности и отчуждения, но, казалось, она ничего другого не ожидала. В один прекрасный день она сама объявила себя лишней, и, когда я в порыве чувств сказала ей, что есть вещи, которых я никогда не забуду, она сухо ответила: забудешь. Мне всегда мешало, если кто-нибудь другой знал или думал, что знает обо мне больше, чем я сама.

«Так рано они еще не имели ясного представления о тебе, — рассказывала мне Арисба много лет спустя. — На что им делать ставку — на твою склонность соглашаться с правителями или на твою жажду знания». «Они!» Уже были «они», и «они» пытались получить обо мне «ясное» представление! «Не будь ребенком, — сказала Арисба, — согласись, ты достаточно долго отсутствовала, чтобы приобрести и то и другое».

Так оно и было. Я слышала, как говорили, что я наконец-то возвращаюсь к жизни, и это значило — к ним. В ловушку. В обыденную жизнь дворца и храма с их обычаями — они казались мне странными и неестественными, как привычки чуждой породы людей. Когда я в первый раз снова увидела на алтаре Аполлона Тимберийского, как кровь жертвенного ягненка стекает в чашу, смысл этого действия исчез для меня. Мне, испуганной, казалось, я принимаю участие в святотатстве. «Ты была далеко отсюда, Кассандра, — сказал Пантой, он приглядывался ко мне. — Жаль, конечно, что при возвращении мы находим все то же самое».

До этой минуты, до этих слов он казался мне более непроницаемым, чем прежде. Я быстро поняла почему. Совсем несладко стало быть греком в Трое.

Люди Эвмела действовали. Они завоевали приверженцев среди низших дворцовых писцов и прислужников в храме. Мы и духовно должны быть вооружены, если греки нападут на нас. Духовное вооружение состояло из поношения врага (о враге речь шла еще до того, как хотя бы один-единственный грек взошел на корабль) и недоверия к подозрительным — к тем, кто мог работать на руку врагу. Грек Пантой. Брисеида, дочь изменника Калхаса. Она часто плакала по вечерам у меня в спальне. Если бы даже она захотела расстаться с Троилом, чтобы не подвергать его опасности, он ее не отпустит. Я вдруг стала защитницей преследуемой пары. Моего младшего брата Троила, сына царя, подвергали гонениям только за то, что он выбрал себе возлюбленную по сердцу. Немыслимо было представить себе такое.

«Н-да, — сказал Приам, — плохо, плохо». Гекуба спросила: «Где же ты спишь, когда они ночуют у тебя?» Она предложила мне приходить к ней в спальню, тайком.

Но где же мы живем? Я напряженно думала: упоминал хоть кто-нибудь в Трое о войне? Нет. Его призвали бы к ответу. В полной невинности, с чистой совестью мы подготавливали войну. Первый ее признак: мы равнялись по врагу. Зачем нам это было нужно?

Прибытие третьего корабля оставило меня странным образом спокойной. Он прибыл ночью, об этом позаботились, но тем не менее сбежался народ, высоко подняли факелы, но кто узнает в полутьме лица, кто различит их, кто сосчитает.

Там, несомненно, был Анхиз, его ни с кем не спутаешь, он до глубокой старости сохранил юношескую походку. Анхиз, казалось, спешил больше, чем обычно, ничего не объясняя, он не допустил Эвмела сопровождать себя и скрылся во дворце. На корабле были юноши, которых я должна была бы ждать, но кого из них? Энея? Париса? Для кого из них забилось наконец сильней мое сердце? Никто не подходил к ним. Впервые вокруг пристани сомкнулось оцепление из людей Эвмела. Парис не вернулся на этом корабле — гласило сообщение, полученное его родными в царском дворце. В Спарте снова уклонились от выдачи сестры царя, и потому Парис был вынужден привести в исполнение свою угрозу. Иначе говоря, он похитил супругу царя Менелая. Прекраснейшую женщину Греции — Елену. С ней вместе он окольным путем возвращается сейчас в Трою.

Елена. Имя прозвучало как удар. Красавица Елена. Мой маленький брат вовсе не совершал этого. Это можно было бы понять. И мы знали об этом. Я была свидетельницей того, как в метаниях между дворцом и храмом, в дневных и ночных заседаниях совета была изготовлена и выкована новость, твердая, гладкая, как копье. Парис, троянский герой, по велению нашей любимой богини Афродиты похитил у хвастливых греков прекраснейшую женщину Греции — Елену и тем самым смыл оскорбление, нанесенное нашему могучему царю Приаму разбойничьим похищением его сестры.

Ликуя, толпился народ на улицах. Я увидела, как официальное сообщение становится правдой. И Приам обрел новый титул: «наш могучий царь». Позднее, когда все безнадежней становилась война, мы должны были называть его «нашим всемогущим царем». «Целенаправленные нововведения, — сказал Пантой. — Тому, что повторяешь много раз, под конец начинаешь верить». — «Да, — сухо ответил Анхиз. — Под конец». Я решила выдержать по крайней мере словесную войну. Никогда не говорила я иначе, чем «отец» или в крайнем случае «царь Приам». Но я очень хорошо помню беззвучный зал, куда падали эти слова. «Ты можешь себе это позволить, Кассандра», — слышала я. Правильно. Они могли себе позволить меньше бояться убийства, чем нахмуренных бровей своего царя или Эвмела. Я же могла себе позволить немножко предвидения и капельку упрямства. Упрямства, не мужества.

Как давно не думала я о старых временах. Правда, что близкая смерть еще раз поднимает из-под спуда всю жизнь. Десять лет войны. Они были достаточно долгими, чтобы позабыть о том, как возникла война. В середине войны думаешь только о том, как она кончится. И откладываешь жизнь на потом. И когда так поступают многие, в нас образуется пустое пространство, куда устремляется война. Во мне тоже вначале победило ощущение, что сейчас я живу как бы временно, настоящая действительность еще предстоит мне, что я даю жизни проходить мимо. От этого я страдала больше всего. С тех пор как я считалась здоровой, Пантой стал снова приходить ко мне. В проявлениях его любви — нет, я не хочу называть так то, чем он со мной занимался, к любви это не имело никакого отношения — появилась новая черта, которая мне не нравилась. Он согласился со мной, что до моей болезни я не волновала его так, как теперь. Наверное, я изменилась. Эней избегал меня. «Ясно, — подтвердил он потом. — Ты изменилась».