Отсутствующего Париса прославляли в песнопениях. Страх во мне подстерегал меня. И не только во мне. Без просьбы царя я истолковала сон, который он рассказал за столом. Два дракона сражались друг с другом, на одном был золотой кованый панцирь, у другого — остро отточенное копье. Один — неуязвимый, но безоружный, другой вооружен и исполнен ненависти, но уязвим. Они сражаются вечно.
«Ты находишься в столкновении сам с собой. Ты сам не даешь себе действовать. Парализуешь себя».
«О чем говоришь ты, жрица, — ответил мне Приам официально. — Пантой уже давно истолковал этот сон. Дракон в золотом панцире — это, конечно, я, царь. Вооружиться следует мне, чтобы сокрушить лицемерного и вооруженного с головы до ног врага. Я уже приказал оружейникам увеличить количество изготовляемого оружия».
«Пантой», — окликнула я его в храме. «Но, — сказал он, — это же все звери, Кассандра. Полузвери-полудети. Они будут следовать своим вожделениям и без нас. Зачем нам становиться у них на дороге? Чтобы они нас растоптали? Нет. Я сделал выбор».
Ты сделал выбор: питать зверя в себе самом, разжигать его. Жуткая улыбка на застывшем лице. Но что я знаю об этом человеке?
Когда начинается война, мы сразу узнаем об этом, но когда начинается подготовка войны? Если только здесь есть правила, надо рассказать о них вам, передать другим. Оттиснуть на глине, высечь на камне, передавать из поколения в поколение. Что будет там написано? Прежде всех остальных слова: «Не дайте своим обмануть вас».
Парис, прибывший наконец почему-то на египетском судне, вынес на руках женщину, скрытую плотным покрывалом. Народ, толпившийся, как теперь было принято, за цепью безопасности из людей Эвмела, замер. В каждом возник образ прекраснейшей из женщин, такой сияющий, что, доведись нам его увидеть, он ослепил бы всех. Сначала робко, потом воодушевленно толпа скандировала: Е-ле-на, Е-ле-на. Елена не показала лица. За праздничным столом она тоже не появилась. Она измучена долгой дорогой. Парис, совсем другой Парис, передал утонченные дары от царя Египта и рассказывал чудеса. Он говорил и говорил, размахивая руками, безудержно, замысловато, с выкрутасами, что, по-видимому, считал остроумным. Он вызвал много смеха. Он стал мужчиной. Я все время смотрела на него. Но посмотреть ему в глаза мне не удавалось. Откуда эта косая складка на его красивом лице, какое лезвие обострило его прежде мягкие черты?
С улицы во дворец доносился звук, такого прежде мы никогда не слышали, похожий на угрожающее жужжание улья, откуда вот-вот вылетит рой пчел. Мысль, что во дворце их царя находится прекрасная Елена, вскружила людям головы. В эту ночь я не допустила к себе Пантоя. В ярости он попытался прибегнуть к насилию. Я позвала няню, которой как раз не оказалось поблизости, Пантой ушел с перекошенным лицом. Грубая плоть под маской. Грусть, что затягивала иногда чернотой солнце, я старалась скрывать.
Каждой жилкой я чувствовала, что в Трое нет никакой прекрасной Елены. Когда остальные обитатели дворца давали понять, что они все поняли, когда я уже второй раз в утренних сумерках увидела милую Ойнону, выходившую из спальни Париса, когда рой легенд о невидимой красавице, жене Париса, сам собою сник и все взгляды опускались, когда я, одна только я, словно движимая какой-то силой, снова и снова называла имя Елены и даже предлагала ходить за нею, все еще слабой, и мне отказывали, — даже тогда я все еще не хотела поверить в невероятное. «С тобой и вправду придешь в отчаяние», — сказала мне Арисба. Я хваталась за любую соломинку, если можно было назвать соломинкой посольство Менелая, которое в сильных выражениях требовало возвращения их царицы. Раз они хотели ее вернуть, значит, она здесь. Мое чувство не оставляло сомнений: Елена должна вернуться в Спарту. И также ясно мне было: царь должен отклонить это требование. Всем сердцем стремилась я быть на его стороне, на стороне Трои. Убейте меня, но я не могу понять, почему в совете спорили еще целую ночь. Позеленевший, бледный Парис объявил, словно побежденный: «Нет, мы не выдадим ее». — «Друг, Парис, — закричала я, — радуйся!» Его взгляд, наконец-то его взгляд, показал мне, как он страдал. Этот взгляд вернул мне брата.
Потом мы все забыли, что было поводом к войне. После кризиса на третьем году войны даже солдаты перестали требовать, чтобы им показали прекрасную Елену. Больше терпения, чем может взрастить в себе человек, понадобилось, чтобы по-прежнему повторять имя, которое все сильнее отдавало пеплом, пожаром, разорением. Они отбросили это имя и стали оборонять самих себя. Но для того чтобы приветствовать войну ликованием, это имя годилось. Оно поднимало их над самими собой. «Обратите внимание, — говорил нам Анхиз, отец Энея, который охотно поучал нас и, когда уже можно было различить конец войны, принуждал нас обдумать ее начало. — Предположим, они взяли эту женщину. Слава и богатство даются и мужчине. Но красота? Народ, который сражается за красоту!» Сам Парис, словно против воли, появился на рыночной площади и бросил народу имя Елены. Никто не заметил его растерянности. Я заметила ее. «Почему ты так холодно говоришь о своей горячей жене?» — спросила я. «Моя горячая жена, — был его язвительный ответ. — Опомнись, сестра. Ее здесь нет».
Он рванул мои руки вверх еще прежде, чем я подумала: да, я верю ему. Мне уже давно было не по себе, меня терзал страх. Приступ, подумала я еще трезво, но уже слышала тот голос: «Горе, горе, горе». Я не знаю, кричала я громко или говорила шепотом: «Мы погибли. Горе, мы погибли».
Что будет дальше, я знала. Резкий рывок, мужские руки хватают меня за плечи, звон металла о металл, запах пота и кожи. День стоял такой, как сегодня. Осенний шторм порывами летит с моря и гонит облака по глубокой синеве неба, под ногами камни, точно так же уложенные, как здесь, в Микенах, стены домов, лица, потом толстые каменные стены и почти полное безлюдье, когда мы приблизились ко дворцу. Как здесь. Я узнала, какой видит цитадель в Трое пленница, и приказала себе никогда этого не забывать. И не забыла, но как бесконечно долго я совсем не думала об этом. Почему? Может быть, из-за неосознанной хитрости, которой я стыдилась. Почему я кричала: «Мы погибли!» — а не: «Троянцы, Елены нет, никакой Елены нет!» Я знаю почему и тогда знала: Эвмел во мне запрещал мне это. Ему, ожидавшему нас во дворце, ему крикнула я: «Никакой Елены нет!» — но он и без меня знал об этом. Народу должна была я это сказать. Но я, прорицательница, принадлежала ко дворцу. И Эвмел прекрасно все понимал. То, что его лицо смело выражать насмешку и пренебрежение, привело меня в бешенство. Из-за него, кого я ненавидела, и из-за отца, которого я любила, я не выкрикнула громко государственную тайну. Гран расчета в моем самоотчуждении. Эвмел видел меня насквозь. Отец — нет.
Царь Приам жалел самого себя. Такое сложное, запутанное политическое положение, а тут еще я! Он отослал прочь стражников, что было смелостью с его стороны. Если так будет продолжаться, ему не останется ничего другого, как запереть меня. Что-то во мне сказало: еще не сейчас. Чего, во имя неба, ты хочешь? Чего? Об этой проклятой истории с Еленой следовало бы поговорить со мной раньше. Хорошо, хорошо. Ее здесь не было. Царь Египта отобрал ее у глупого мальчишки Париса. Да об этом весь дворец знает, почему же ты нет? А что дальше? Как нам выйти из этой истории, не потеряв лица.
«Отец, — сказала я страстно, как никогда больше я с ним не говорила, — война, ведущаяся из-за призрака, может окончиться только поражением».
«Почему? — очень серьезно спросил меня царь. — Почему? Нужно только, — сказал он, — чтобы у войска сохранилась вера в призрак. И что это значит — война вообще? Сразу же высокие слова! Я думаю, на нас нападут, ну а мы, мы будем обороняться. Так я думаю. А греки разобьют себе лоб и отправятся восвояси. Они не станут проливать кровь ради женщины, какой бы раскрасавицей она ни была, — в это я, впрочем, не верю».