Что произошло потом — я вижу перед собой, словно была там сама. Ахилл, греческий герой, надругался над телом мертвой. Мужчина, неспособный любить живых, продолжая убивать, бросился на свою жертву. Я застонала. Она уже не могла ничего почувствовать. Но мы почувствовали, мы, все женщины. Что же будет, если такое станет повторяться! Мужчины, слабые, вознесенные в победители путем заговора, нуждались в нас, как в жертвах, чтобы хоть что-нибудь почувствовать. Что же будет! Сами греки ужаснулись содеянному Ахиллом. И в наказанье ему пошли дальше: привязали тело Пенфезилеи, которую теперь он оплакивал, к лошади, проволокли по полю и бросили в воду. Надругались над женщиной, чтобы уязвить мужчину.
Казалось, белоглазое чудовище вырвалось из пут и мчалось по лагерю впереди кучки людей, что несли от реки тело Пенфезилеи. Толпа все росла и росла по пути. Амазонки, троянки, одни только женщины — шествие к месту, которого нет на земле: к безумию. Нигде ни одного грека. Когда они с воплями приблизились к храму, их уже нельзя было узнать. Они так же мало походили на людей, как труп, за которым они следовали. Им пришел конец, и они знали это, но само это знание гасило в них способность знать. Их знание было в их теле, которое непереносимо болело — этот вой! — в их костях, в их волосах, в зубах и ногтях. Они страдали свыше меры, а такое страдание имеет свои законы. Все, что возникает из него, падает на головы тех, кто его причинил, так говорила я после в совете. В тот день перед лицом этих женщин, перед этим телом меня захлестнула мука, и, что бы ни случалось, она не покидала меня больше. Я научилась снова смеяться — невероятное чудо, но мука оставалась во мне. Это был конец.
Они положили Пенфезилею под ивой. Я должна была начать поминальный плач по ней. Я начала — тихо, надломленным голосом. Женщины, стоявшие в кругу, подхватили резкими, пронзительными голосами. Начали раскачиваться из стороны в сторону. Громче стали голоса. Сильнее дрожь. Одна запрокинула голову назад, другие за ней. Судороги сводили тела. Одна из женщин, шатаясь, вошла в круг и начала танец возле покойной, спотыкаясь, тяжело двигая руками, сотрясаясь всем телом. Оглушительней становились крики. Женщина в кругу уже потеряла власть над собой. Пена выступала на губах ее широко разинутого рта. Две, три, четыре других не управляли больше своим телом, когда соединились наивысшая боль и наивысшая страсть. Я чувствовала, как ритм овладевает мной, как во мне возникает танец, жестокое искушение — теперь, когда ничто не может помочь, — отказаться ото всего, от себя самой, уйти из времени. Мои ноги стремились уйти из времени, как повелевал ритм, и я была готова отдаться ему целиком. Пусть глухие заросли снова сомкнутся над нами. И снова поглотит нас неразделимое, бесформенное — бездна. Танцуй, Кассандра, танцуй. Иду. Все во мне стремилось к ним.
И тут появился несчастный Пантой. «Уходи!» — крикнула я ему. И одновременно одна из троянок: «Грек!» Ритм сломался. Отчетливо, трезво проносились в моей голове планы, как его спасти. Женщины не станут спасать мужчину. Слишком поздно. Эвмел! Его нет. Почему его нет? Дар провидения! Аполлон, не оставь свою жрицу в беде, дай спасти твоего жреца. Я подняла руки, закрыла глаза и воззвала, как могла, громко: «Аполлон! Аполлон!»
Пантой кинулся бежать. Если б только он не побежал! Могло ведь случиться, что женщины послушают меня и не бросятся на него. Мгновение полной тишины. И затем этот крик, вой убийства и вопль отчаяния. Они и меня сбили с ног. Я упала замертво возле мертвой Пенфезилеи. Сестра! Ты не можешь слышать, я завидую тебе. Я слышу. Барабанный шаг преследователей. Остановка. Шипение хорька. Деревянным бьют по мясу. Трещит череп. И тишина. Пенфезилея, давай поменяемся. «Эх, милая. Нет ничего слаще смерти». Приди, друг, помоги мне. Я больше не могу.
Я стала совсем легкой, сказал мне Эней потом, ему ничего не стоило отнести меня так далеко. Что я позвала «друга» и подразумевала кого-то другого, причинило ему боль. Он поклялся больше не оставлять меня одну. Он сдерживал свою клятву, когда мог. Под конец я освободила его от этой клятвы.
Так я и попала к женщинам в пещерах, на руках у Энея. «Тебя пришлось нести к нам, — шутливо упрекали они меня потом. — Иначе бы ты не пришла».
Иначе бы я не пришла? Из высокомерия? Не знаю.
Не повторялось ли все сначала? С того давнего времени безумия. Ложе. Темные стены. Вместо окна светлое сияние у входа. Арисба. Приходит. Уходит. Ойнона всегда со мной. Других таких рук нет на свете. Нет, я не была безумна, я нуждалась в успокоении... Покой, который не был бы гробовым. Живой покой. Покой любви.
Мне не мешали целиком уйти в себя. Я не говорила. Почти не ела. Почти не двигалась. Сначала совсем не могла спать. Отдавалась картинам, глубоко въевшимся в мой мозг. «Нужно время», — слышала я голос Арисбы. Чем поможет мне время? Картины бледнели. Целыми часами легкая рука Ойноны гладила мой лоб. Шепот. Я не понимала его, да мне и не надо было понимать. Я засыпала. Около меня сидел Эней, горел огонь, похлебка, которую приносила Марпесса, была лучшей на свете. Никто не оберегал меня. Никто ради меня ни к чему не принуждал себя. Анхиз, похоже, он и сам жил здесь, говорил громко, как всегда, и сотрясал пещеру своим хохотом! Хрупким было только его тело, но не дух. Ему был нужен противник, он выбрал Арисбу и начал спорить с ней, но подразумевал меня. Арисба, с лицом в красных прожилках и с укрощенной гривой жестких волос на голове, отвечала ему голосом звучным, как труба. Колеблющийся огонь высоко освещал стену — что это за камни там? Я спросила и сама удивилась, как естественно прозвучал мой голос: «Что это за камни там?» Наступила тишина, в которой так уместен был мой голос; они сумели найти такое место, какое словно было создано для меня.
Так что же это за камни? Неужели я увидела их только сегодня? Кто-то подбросил в огонь сухое полено, чтобы прибавить света. Фигуры? Да. В незапамятные времена высеченные из камня. Женские фигуры, насколько я могла разглядеть. Да. В середине — богиня, другие приносят ей жертвы. Теперь я узнала ее. Перед камнем лежали цветы, колосья ячменя, вино. Килла почтительно произнесла: Кибела. Я видела, как улыбнулась Арисба.
Вечером, когда все уснули, она села подле меня. Мы разговаривали свободно, по-дружески, разумно. «Килле, — сказала Арисба, —- нужно дать камню имя. Большинство людей нуждаются в этом. Артемида, Кибела, Афина. Хорошо, пусть делают как хотят. Мало-помалу они, сами того не замечая, станут воспринимать эти имена как легенду». — «Ты считаешь, что камни поставлены для чего-то другого?» — «Конечно. Ты молишься деревянному Аполлону?» — «Уже давно нет. Но для чего же стоят эти изображения?» — «Это вопрос. По-моему, для того, чего мы не смеем распознать в себе. Я только с немногими говорю о том, что думаю. Зачем обижать остальных. Или мешать им. Время, если бы только у нас было время!»
Я почувствовала вдруг, что у меня болит сердце. Я снова встану, уже завтра, с ожившим сердцем, которое снова охватит боль.
— Ты думаешь, Арисба, человек не может увидеть самого себя?
— Не может. Он не вынес бы этого. Ему необходимо видеть свое отражение в другом.
— И он никогда не изменится? Бесконечное повторение одного и того же? Самоотчуждение, идолы, ненависть?
— Этого я не знаю. Я знаю только, что во времени бывают дыры. Вот как сейчас. И мы не имеем права дать ему уйти без пользы.
Вот наконец и мое «мы».
Ночью мне приснился сон после стольких пустынных ночей без снов. Я увидела два цвета: красный и черный, жизнь и смерть. Они проникали друг в друга, но не боролись, как ожидала я даже во сне. Их облики все время изменялись, все время создавая новые узоры, которые могли быть невероятно прекрасны. Они были как вода, как море. В середине я увидела светлый остров, к которому я во сне — я летала, да, я летала — быстро приближалась. Что там было, что за существо? Человек? Зверь? Оно светилось, как светится ночью только тело Энея. Какая радость. Потом падение, воздушный вихрь, темнота и пробуждение.
Около меня Гекуба, моя мать. «Мать, — сказала я, — мне снова приснился сон».