Выбрать главу

А мне с самого начала было ясно, что Марпесса говорила правду. И я слышу, как я сказала Энею, что мне с самого начала все было ясно. Голос, проговоривший это, был чужим, и, конечно, я знаю сейчас, знаю давно, что дело не в случае, что этот чужой голос уже часто застревал у меня в горле и зазвучал впервые в присутствии Энея. Я намеренно выпустила его на свободу, чтобы он не разорвал меня. С тем, что произошло дальше, я уже совладать не могла. «Мне все было ясно, мне все было ясно», — снова и снова чужим, высоким, жалобным голосом.

Я цеплялась за Энея, стремясь спастись от этого голоса. Эней испугался, но держался стойко. Держался стойко Эней! Я тряслась. Дрожа всем телом, повисла на нем, мои пальцы впивались в него, цеплялись за его одежду, рвали ее. Мой рот выталкивал из себя крик и пену, застывавшую на губах и подбородке, а мои ноги, подчинявшиеся мне не более, чем все остальные члены, дергались и выплясывали в неуместном и неприличном вожделении, которого я вовсе не испытывала, я не владела ими, как всем во мне, не владела, как самой собой. Четверо мужчин едва сумели меня удержать.

В помрачении разума, в которое я наконец впала, страшным образом промелькнула искорка торжества, странным для того, кто не знает хитрых связей между нашими подавляемыми высказываниями и болезнями. Это, следовательно, был приступ, и моя жизнь некоторое время делилась на время до приступа и после, летосчисление, вскоре ставшее таким же неудовлетворительным, как почти все остальные. Неделями не могла я встать, не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. И не желала мочь. «Пусть придет Марпесса», — первый приказ, который я сумела произнести. Рот Гекубы надо мной ответил: «Нет». И я снова погрузилась в темноту. Каким-то образом я овладела подъемами и падениями твердого тяжелого кома — моего сознания. Не было решено, буду ли я — кто я? — снова подниматься. Я парила посередине, безболезненное состояние. Однажды, когда я вынырнула, надо мной склонилось лицо Марпессы, ее рука протерла мне виски разведенным вином. Мне стало больно, потому что теперь я должна была остаться здесь. Марпесса похудела, побледнела и стала молчаливой, как я. Больше я не теряла сознания полностью. Я смирилась и сносила помощь.

Я стала тем, что называют здоровой. Как потерпевший крушение мореплаватель страстно стремится к спасительной земле, стремилась я к жречеству. Мне не нужен мир, каким он был на самом деле. Я хотела самоотверженно служить богам, которые над ним властвовали. В моем желании заключалось противоречие. Я позволяла себе не торопиться, пока не заметила этого, я всегда позволяла себе помедлить в этих состояниях полуслепоты. Вдруг прозреть — это бы меня уничтожило.

Марпессу, например, о том, что они с ней сделали, я спросила только на пути сюда, в ту бурную ночь на корабле, когда все шло к концу. «Ничего особенного, — сказала она. — Послали меня в конюшни».

В конюшни! Да, как служанку к рабам из десятка разных племен. Каждый знал, что творится в конюшнях. Могу себе представить, почему Марпесса с тех пор не подпускала к себе ни одного мужчины. То, что я доверила ей своих близнецов, своего рода искупительная жертва, которая не могла ни увеличить ее преданность мне, ни смягчить ее непримиримость. Она всегда давала мне почувствовать, что я ничего не могу исправить. А оттого, что она меня понимала, все становилось еще хуже.

Дворцового писца и молодую рабыню, от которых Марпесса узнала правду о Калхасе-прорицателе, отправили на первом же невольничьем корабле к царю хеттов от царя Приама. Никто больше не произносил имени Калхаса.

Как часто я убеждалась, что горячо желанные дары выпадали мне на долю, только когда я переставала их желать. Марпесса дала волю своей нежности лишь после того, как меня на ее глазах изнасиловал Аякс, Маленький Аякс, как его называли греки. Если я правильно расслышала, Марпесса крикнула ему: «Возьми меня!» Но ведь она знала, что я не стремлюсь больше ни к любви, ни к дружбе. Нет.

Гекуба рано объяснила мне, и, разумеется, напрасно, что несоединимое нельзя заставить соединиться. «Твой отец, — сказала она, — хочет всего. И всего сразу. Греки должны платить нам за провоз своих товаров через наш Геллеспонт — верно. Но то, что поэтому они должны уважать царя Приама, — ложно. Если они смеются над ним, считая себя сильнее, — что за обида в том? Пусть смеются, раз платят. А ты, Кассандра, — сказала мне Гекуба, — смотри не стремись слишком глубоко проникнуть в душу твоего отца».

Я очень устала. Уже недели, как я не знаю долгого сна. Невероятно, но я могла бы сейчас уснуть. Мне теперь ничего нельзя откладывать, сна тоже. Не годится вступать в смерть усталой. Что мертвые спят, это просто так говорится, но это неправда! Их глаза открыты. Я закрывала выкатившиеся глаза своим братьям, начиная с Троила, глаза Пенфезилеи, уставившиеся на Ахилла. Ахилл, скот, обезумел от этого взгляда. Открытые мертвые глаза отца. Глаза сестры Поликсены мертвыми я не видела. Когда ее потащили к могиле Ахилла, ее глаза смотрели, как смотрят только глаза мертвых. Глаза Энея не увидят смерти, их будет закрывать сон еще множество ночей, что впереди. Утешение ли это? Нет, не утешение. Знание. Мои слова больше не окрашены ни страхом, ни надеждой.

Когда царица вышла из ворот, во мне умерла последняя слабая надежда — надежда, что я смогу добиться от нее жизни своим детям. Мне достаточно было просто взглянуть ей в глаза: она сделает все, что должна. Не она определила порядок вещей. Она просто приноравливается к их уже существующему порядку. Либо она навсегда избавится от своего мужа, пустоголового болвана, либо ей придется признать себя побежденной и потерять все: жизнь, власть, возлюбленного, который, впрочем, — если только я правильно распознала фигуру на втором плане — такой же самовлюбленный болван, только помоложе, красивый и холеный.

Пожав плечами, она дала мне понять, что все происходящее не относится ко мне лично. Ничто не помешало бы нам в другие времена называться сестрами, это я прочла по лицу противницы, в котором Агамемнон, простофиля, хотел видеть и видел любовь, преданность и радость встречи. И когда он споткнулся на пурпурном ковре, как бык на бойне, мы обе подумали одно, и в уголках рта Клитемнестры мелькнула та же улыбка, что у меня. Не жестокая. Скорбная. Оттого, что судьба не поставила нас на одну сторону. Я считаю ту, другую, способной видеть, что и ее поразит слепота, неотделимая от власти. И она пропустила знамение. И ее дом погибнет.

Я долго не понимала, что не все могут видеть то, что вижу я, что не все воспринимают обнаженные, незначительные образы события. Я думаю, люди считали меня придурковатой. Но они же самим себе верили. Должен же быть в этом какой-то смысл. Вот у муравьев: слепой народ бросается в воду, тонет, образуя мост для немногих уцелевших. Ядра нового народа. Подобно муравьям, мы бросаемся в любой огонь, в любую воду, в любой поток крови. Только чтобы не видеть. Кого? Себя.

Словно мой корабль спокойно лежал на воде, цепь разомкнулась, и он неудержимо поплыл по течению, назад. Назад, к моему детству. В детстве у меня был брат Эсак. Я любила его больше всех, а он меня. Больше меня он любил только свою юную прекрасную жену Астеропу. Когда Астеропа умерла родами, он не мог больше жить и бросился со скалы в море. Но и в первый раз, и потом его спасала стража, пока однажды он не ушел ко дну и его не могли найти, пока не вынырнула из моря в том месте, где он ушел под воду, черная птица с красным горлом. Вещатель оракула Калхас узнал в ней превратившегося в птицу Эсака, и ее тотчас же взяли под охрану и защиту.

Одна я — как могу я забыть об этом, это случилось со мной впервые — день и ночь с криком металась в судорогах на своем ложе. Даже если бы я поверила — а я не верила, — что мой брат Эсак превратился в птицу и что богиня Артемида, у нее бывали причуды, превращая его в птицу, исполнила его сокровеннейшее желание, я не хотела никакой птицы вместо моего брата. Я хотела, чтобы был мой брат Эсак, сильный, с теплой кожей, с коричневыми курчавыми волосами, который относился ко мне иначе, чем все мои остальные братья во дворце. Он носил меня на плече не только по всем переходам дворца, но и по улицам города, построенного вокруг цитадели, а теперь разрушенного, как и она, и все люди, теперь мертвые или уведенные в плен, здоровались с ним. Он называл меня «моя бедная маленькая сестра» и брал меня с собой в открытую долину, где морской ветер гладил оливы и листья вспыхивали серебром так, что глазам было больно. Он наконец взял меня с собой в ту деревню на склоне горы Иды, где был его дом. Хотя его отцом был Приам, но его матерью — Арисба, показавшаяся мне старухой, древней и зловещей, ее белые глаза сверкнули из темноты маленькой, увешанной пучками трав каморки, а Астеропа, юная, стройная жена Эсака, приветствовала своего мужа улыбкой, ножом полоснувшей меня по сердцу. «Я хочу, чтобы он опять был со своей душой и со своим телом, — кричала я. — Был, был, был Эсак». И не хотела слушать утешений. Я только думала так, ребенок.