…Милые, умненькие, хорошенькие барышни из Тригорского. Порыв страсти, нежности, вдохновения, бросивший его к ногам Анны Петровны Керн.
И потаенная любовь. Любовь-отчаяние. Любовь-тоска. Любовь сомкнутых уст, сожженных писем.
Кто же она, его любимая, ни разу им не названная?
«Северная» ли любовь — Екатерина Андреевна Карамзина, как то полагал Юрий Тынянов?
«Южная» ли любовь — графиня Елизавета Ксаверьевна Воронцова, как то считают многие современные пушкиноведы?
Иль то Мария Николаевна Волконская, дочь генерала отечественной войны Н. Н. Раевского, последовавшая в Сибирь за своим осужденным на каторгу мужем-декабристом?
Но так ли важно нам, кто она? Мы знаем, видим, слышим саму любовь, которая породила рвущие сердце строки:
Внешне жизнь в Михайловском и Тригорском как будто вошла в прежнюю колею. Правительственный Петербург молчал, не отвечал на письма, делал вид, что забыл о существовании опального поэта. Письма друзей были редки. Из туманных сообщений газет и доходивших порою слухов было известно, что по делу декабристов идет следствие, аресты продолжаются, судьба узников окутана тайной.
Газеты, которые были малы форматом и тиражами, основное свое внимание посвящали событиям придворной жизни, прежде всего — растянувшейся более чем на три месяца доставке в Петербург тела Александра I и его похоронам.
Его долго везли. Сперва в Москву, где «с подобающим благоговением» тело было «препровождено» в Архангельский собор и там «покоилось на устроенном катафалке три дня». Засим из «оного собора» вынесено и препровождено в Петербург.
Все шло по «высочайше утвержденному церемониалу»: «выстроенные войска», «несметное число верного народа», «всеобщий колокольный звон и минутные пушечные выстрелы». Николай I «изволили шествовать за гробом». Принцесса Вюртембергская «изволили ехать в обитой черным сукном карете». Гроб был установлен в Казанском соборе, к нему «допущен был народ для принесения поклонения». Лишь 15 марта тело «в бозе почившего» было перенесено в Петропавловский собор, где и совершено погребение.
Пушкин по-прежнему в Михайловском. Работает над пятой главой «Онегина». Приступает к шестой. Ездит к соседкам. Пишет в альбомы изящные стихи. Лакомится мочеными яблоками. Время от времени — прекрасно понимая, что ждать от этого нечего, — отправляет в Петербург частные письма, в которых на разные лады повторяет, что он «никогда не проповедовал ни возмущений, ни революции — напротив», что он «не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости».
Можно подумать, что он смирился со всем: с поражением декабристов, с судьбой товарищей и друзей, обреченных на казнь и на каторгу.
И вдруг — «Пророк»! Как стон посреди мертвого поля. Как столб пламени, вырвавшийся из-под пепла…
…Подготовка суда над декабристами была возложена на Сперанского, советника Александра I в «либеральную» пору его царствования. Сперанского, на котором лежал еще отблеск «дней Александрова прекрасного начала» и которого декабристы прочили в революционное временное правительство.
Сейчас этот «либерализм» полностью улетучился. Свойственная Сперанскому методичность превратилась в судейское крючкотворство, слабенькие душевные порывы сменились лишь трусостью и страхом за собственную шкуру.
Первым своим делом Сперанский почел найти юридические прецеденты для предстоящего судилища и разработать «обряд» судопроизводства. За образцом ходить пришлось недалеко: по предложению Сперанского этим образцом был избран суд над Емельяном Пугачевым.
Казалось, процесс должен был быть обоснован действующим законодательством. На деле, как доказали впоследствии Герцен и Огарев, это был «солганный вид законности»: декабристов судили по не существовавшим законам и для придания процессу хотя бы видимой законности провели эти законы уже после суда и казни.
В обвинительном заключении было сказано, что суду подлежат «все и действовавшие и соглашавшиеся и участвовавшие и даже токмо знавшие, но не донесшие об умысле посягательства на священную особу государя императора или кого-либо из императорской фамилии, также об умысле бунта и воинского мятежа».