Как мы знаем, человек он был продувной и поэтому пробился к тогдашнему светиле. Светило запланировал особую операцию, на какую в те годы решался только он, поскольку сам ее придумал и разработал. Операция проходила в два этапа.
Первый был проведен безупречно, и Кастрюлец стал ходить с подвешенными бутылочками. Но случилось невероятное - чудодей хирург умер. Остались ученики. Остался Кастрюлец с бутылочками. Доделать операцию, измышленную покойником хирургом, никто в нашем отечестве больше не могли - других же отечеств для нас в те времена не существовало, а может, их и на самом деле не было. Да и неизвестно, додумались ли там до такой вот чудо-операции, ибо налицо был наш приоритет.
Оставалось ждать, когда кто-нибудь из учеников освоит профессорскую выдумку. Кастрюлец ждал, а слава его, теперь дополненная женским состраданием к его безвыходному - плюс будоражащее звяканье бутылочек положению, не меркла.
Больницы в его похождениях паузой тоже не становились. Поскольку он то и дело туда укладывался, его там ой-ей-ей как помнили. Кто в лечебницах с ходячими и полуходячими больными леживал, те знают, что лазаретные амуры самые неукротимые. Скажем, идет по больничному двору человек с загипсованной, воздетой к небу, как аэропланное крыло, рукой, а рядом, потупив очи, какая-нибудь прелестница, обстроенная подобием нефтяной вышки иначе она пока что не перемещается (врач обещал, что вышку демонтируют недели через две). И обое идут знаете куда? За морг обое идут. На зады больничной территории, где сухие бодяки закиданы обычным здешним мусором: старыми в бурых кровоподтеках бинтами, скомканной бумагой, пожелтелыми газетами от передач, пожухшими от дождей разовыми рецептами, старым морговским тапочком и пыльными бурыми листьями. Объятие нефтяной вышки с аэропланом представить трудно, но - уверяю вас - аэроплан на месторождения спикирует. Я знаю, что говорю.
И опять же медсестры (помните Капу?), делавшие ему клистиры и готовившие к операции (они хотя и были чего только не повидавшие, - урология же! - однако почитали редкой передышкой в осточертевшей работе выбрить его перед операцией где положено), так вот, медсестры тоже ширили Кастрюльцеву славу. А в выходные и по вечерам подключались заступавшие их на алтаре любви ходячие пациентки, в рабочее время решавшиеся разве что поглядеть ему вслед, поскольку медсестры Кастрюльца караулили и кормили куриными ногами со стола №1, хотя у него был стол №7.
А Кастрюлец нет-нет и просил нянечку: "Тетя Дуся, дайте-ка мне ненадолго ключик от конференц-зала".
Да! Именно так! А тетя Дуся ему: "Веня, ты погляди на себя! На тебе же четвертинки менять надо! Чего эти окаянные от тебя хочут?"
Понаторевший ученик завершил операцию успешно. Жизнь Кастрюльца эффективно продолжилась. Правда, с годами он все больше бывал поглощаем житейскими хлопотами, так что победоносный блуд стал отходить на второй план. Да и человек он был, конечно, нездоровый, и чему было суждено произойти, то произошло.
В этой моей книге кто-нибудь то и дело уходит из жизни вымышленной смертью. Но эта смерть случилась, увы, на самом деле.
На похоронах плакал хирург. Плакал больничный персонал. Плакал Леня Похоронский. За отдаленными кладбищенскими кустами и надгробиями виднелось множество робевших приблизиться и оскорбить чувства жены заплаканных женщин (что ни надгробие, то виднелась). Их сошлось бы куда больше, когда б не безнадежная отдаленность кладбища и поздняя с облетевшими деревьями и дождями осенняя пора. У гроба, на бугре выкопанной земли возвышались жена, дети и родственники. Вблизи могилы тоже было немало народу. И женщин, между прочим, тоже. Одна билась, благодарно голося, что покойник устроил ее внука в детский сад с продленным днем. Вопленица была преклонного возраста, и предполагать что-либо неуместное не стоило. Кричала в голос бабка из регистратуры, пристрастившаяся ко мхатовскому репертуару. Плакали какие-то тетки-уборщицы, которым он что-то устроил тоже. И приятели с сослуживцами вспоминали его отзывчивость, а также массу добрых дел. Вдруг выяснилось, что уже многие годы Кастрюлец, оказывается, здорово и охотно помогает разным людям, а поскольку он был со связями, помощь его бывала успешна и своевременна. Так что "время мысли" Кастрюльца обернулось участием в заботах ближнего. Кстати, моему брату (который когда-то про это самое "время" и сказал) он тоже помог. С обоями.
А теперь, как было обещано, о "покупке" второй.
Однажды он позвонил и после заезженных, давно позабытых мной подначек, двусмысленных шуточек и дурацких напеваний сообщил, что едет в Польшу. В командировку. Тогда это было большим событием. Будучи наслышан, что я по-польски кое-что знаю, он спросил, как будет "пудра от солнца" и "крем для загара", каковые ему наказали привезти то ли жена, то ли кто-то другая. Под предлогом изысканий в специальных словарях я целую неделю созидал - надо было придумать все так, чтобы ему и в голову не пришло что-то заподозрить. Потом позвонил и сказал: "Крэм до пожарчя и пудэр до лужка". Коварство мое было надежно закамуфлировано славянскими звукоподобиями. Во фразе слышались "жара", "жар", "лужайка", то есть радовало хорошей погодой лето, и, конечно, были слова "крэм" и "пудэр".
Можете себе представить, как была огорошена этой на самом деле пакостной фразочкой, произнесенной им вслух по бумажке, церемонная варшавская пани в частном магазинчике на улице Рутковского, куда первым делом влеклись наши с вами соотечественники за модным польскошвеем? Можете вообразить сперва возмущенное ее недоумение, а потом, когда он еще старательней повторил непотребную фразу, ее негодование - негодование гордой полячки? Можете представить, какой зашелестел вокруг антисоветский ропот, как запорхали язвительные бабочки польских слов, приколотые булавками постоянных ударений к воздуху оскорбленного москалями отечества и с каким чувством гордого превосходства хохотали сперва было опешившие от неслыханной наглости комиссионные сарматы над неотесанным пришлецом, ибо фраза означала: "Крем для пожрать и пудра для койки"?
- Ну купил! Ну дал! - помирал он со смеху, оповещая меня по телефону о произошедшем на улице Рутковского. И, явно проникшись ко мне мотивированным теперь уважением, ибо я и правда оказался непрост (он же понимал, что лингвистическая шутка будет почище измазывания соплями трамвайных спинок), повел разговор на приличествующем уровне.
- Всё пишешь? - как все и всегда, скрывая за небрежной иронией желание не ударить лицом в грязь, поинтересовался он. - Не свое-то небось не читаешь?
- Читаю, читаю...
- И "Декамерона" читал?
- Ну!
- Забожись!
- Чтоб я так носом кашлял!
- Он что у тебя есть? - потрясенно ахнул Кастрюлец.
- А то!
- Дашь почитать?
- Счас! Разбежался! Ты мне "Девятнадцать девять" отдал?!
И вот еще что. Тоже учитывая факт жены и детей, у самого далекого надгробия стояла Капа. Она разрыдалась, уже когда прочла на камне, прежде чем позади него встать:
Зачем ты в эту глину лег
И там теперь лежишь продрог?
Сквозь слезы Капа, как в перевернутый бинокль, глядела на похоронную вдали скорбь, и тут вдруг выяснилось, что глаза у нее синие-синие.
Она то и дело вставала на цыпочки.
Вдалеке стали кидать землю.
Было плохо видно.