Однажды его озадачил то и дело задираемый им сосед, причем настолько, что Кастрюлец подумал было, что приобщился высшей мудрости, ибо услыхал засевшую в нем на всю жизнь фразу: "У тебя, Кастрюля, настает время мысли".
Однако пакостей своих тем не менее не оставил.
Я, хотя и был помладше, но тоже кое-чем ему отплачивал.
Он, к примеру, боялся кошек, и, когда мы душными ночами спали во дворах, я однажды изобильно окропил его раскладушку и все вокруг валерьянкой, так что, когда посреди ночи, оттого что в лицо светила луна, он проснулся, то в куинджиевском ее сиянии увидел вокруг своего места ходивших, сидевших и в томлении катавшихся по наркотической траве неведомых котов. Явно не местных и поэтому особенно пугающих лунной фосфоресценцией. Из наших же новоостанкинских пришли мало кто, ибо в ту ночь мы находились с наветренной стороны. Некоторые из инфернальных пришельцев кошачьим зевком сонно разевали пасти, кто-то терлись шеями о траву, какие-то, отуманившись гипнотическим запахом, умывались под луной за ушами и вылизывались под хвостом, а наиболее роковые, стоя лицом к лицу, пристально глядели друг другу в душу и, клокоча утробой, колотили зеленоватыми подлунными хвостами. Причем какой-то зеленый-зеленый, но Кастрюльцу, видевшийся, конечно, кроваво-красным, давно уже, свернувшись бубликом, спал у него на конце ноги.
Кастрюлец задрожал и затрясся, однако собрался с духом, сел и спихнул спящего ступней. Рдяный кот без стука упал с раскладушки, а голая теперь стопа Кастрюльца сразу от луны позеленела, то есть узрелась им, конечно, в крови, и он обмер, тотчас поджав ноги и нахлобучив на себя одеяло. И даже заплакал от ужаса, потому что разогнать невероятных пришельцев не решался. Когда, наконец, собравшись с духом, он замахнулся на них подушкой и трусливо крикнул "брысь!", те сперва на него поглядели, потом в недоумении стали удаляться, отползать и откатываться, а потом, перестроившись, снова сомкнули кольцо, причем теперь кое-кто из них расселись по окаймлявшим наше спальное урочище березам, а кое-кто стал точить когти об удобные для этого грубые швы коечной парусины, то есть почти об руки-ноги Кастрюльца. Кое же кто, верней, тьмы и тьмы просто остались голубеть и зеленеть по ночной окрестности...
Был еще случай, когда в триумфаторах оказался я. Хотя мое коварство явно напрашивалось и уступало его изощрениям, зато была в нем почитаемая Кастрюльцем основательность, и он, помня слободскую свою породу, злодеяние мое оценил высоко, то есть, хотя здорово купился, ему - пакостнику из пакостников - сделалось хорошо и весело. Но об этом после.
А вообще-то куда мне было до него!
В разгульные деньки первой молодости, когда Кастрюльцу с его беспутными дружками, среди которых отметим печальнейшую личность, невероятным равнодушием неукоснительно добивавшуюся от женского пола чего хочешь, а именно скользкого человека Леню Похоронского (тоже именованьице, каких не бывает!), так вот, когда им попадалась непритязательная особь сельского происхождения, они применяли невесть как попавший к ним старинный волосяной парик, завалявшийся на чьем-то чердаке со времен графа Шереметева. Утомленный объятиями обладатель покладистой простушки уходил из ночного сарая якобы по нужде в темноту двора, сдергивал парик и передавал его товарищу. Тот, обдирая впопыхах уши, напяливал пыльный тупей и вступал в блудоприютные сарайные чертоги, дабы возлечь с дурочкой тоже. А та, дождавшись, когда пацан снова примется делать чего хочет, ерошила непокорные его вихры, ибо для большего правдоподобия парик все-таки был перестрижен материными ножницами под полубокс.
Между тем детство детством, каверзы каверзами, военкомат военкоматом, а Кастрюлец из подростка хулиганского возраста превращался в лоботряса-юнца, работая при этом у часового мастера Шпандлера, будка которого находилась возле Грохольского переулка.
Шпандлер, Шпандлер! Ну ничего, просто ничего от тебя в памяти не осталось! Облик твой если не позабыт, то размыт, и даже при отчаянном воспоминательном усилии, когда нечто подобное тебе, выплывши из ниоткуда, повиснет у бессонного моего изголовья, это бывает всего-навсего какое-то промасленное пятно, какая-то недоудаленная химчисткой времени захватанность подсознания. И тут - по-ночному безысходно - начинаешь понимать, насколько, Шпандлер, тебя больше нет. И уж самое хуже всего, что, когда от меня тоже останется такое же пятно, вместе со мной пропадет распоследний обмылок твоего лица тоже. Зато сейчас я совершу некое воскрешение - возглашу и оставлю жить на века гордую фразу, которую ты, мастер, бывало с достоинством произносил: "Я, когда в пинцет волос попадает, чувствую..." И это была чистая правда. И становилось ясно, что больше никто волоса в пинцете не чувствует, а теперь и подавно никому не почувствовать. И ты себе представить не можешь, как я рад, таково додумавшись упасти твою все еще тикающую для меня суть!
Работа у Шпандлера, а Кастрюлец работал у него, поскольку заканчивал десятилетку в школе рабочей молодежи и полагалось где-то работать (это в те годы был правильный житейский ход, а почему - я, так же как двуухое и одноносое лицо Шпандлера, позабыл), так вот, работа у Шпандлера предоставила ему исключительные возможности триумфально вступить в умопомрачительный мир хотений, наседаний и овладеваний, которому он был предназначен.
Первая же клиентка со спешащими часиками, от которой он, недолго и жадно поухаживав неумелыми по молодости руками, в кустах села Богородского (было такое в Москве, и она там жила) добился взаимности, потемнела глазами и, обалдевшая от испытанного, расписала подругам невероятное событие, а подруги, ясное дело, пересообщили это, но уже как молву, еще подругам, и под разными предлогами, потому что чинить одни и те же часики было неловко (у всех подруг и у подруг подруг имелись на всех одни часы ЗИФ), все заприходили в Грохольский, говоря, допустим, следующее: "Туся уехала на картошку и просила передать, что, как вернется, сразу принесет "Девятнадцать девять". Это, если не знаете, про то, как московское "Динамо", за которое вы болеете, победило в Англии четыре ихних команды. - "Челси", - глядели они в бумажку, - "Глазго рейнджерс", "Кардифф-сити" и "Арсенал"". И трудновато для тогдашних бесхитростных юниц выговариваемые англицизмы бывали шептаемы как самые интимные слова, притом что оробевшие девушки глядели по-собачьи. И, незамедлительно закрывшись на учет, Шпандлерова будка, пока тот отлучался в Марьину рощу помолиться, служила неописуемым сиюминутным блудилищем, отчего на полочках перепутывались заказы, а разные колесики часов мужских карманных и часиков женских наручных оказывались непонятно как в одном коробке, и благостный отмолившийся Шпандлер, не понимая, с чего бы это, раскладывал их по отдельности чувствительнейшим из пинцетов.
Кстати, мимо то открытой, то закрытой будки хаживал тогда тамошний подросток, мой будущий товарищ и коллега Андрей Сергеев, производя для своего уникального реестра нашей прошедшей жизни разные редкостные наблюдения, но о феномене часовщикова притина так и не догадавшийся.
Изгрезившиеся молодые и бездельные девушки, равно как и заезженные керосинками, стиральными досками и плитными утюгами (плюс невнимательные мужья и поспешные любовники) замужние женщины, потянулись к Кастрюльцу, тяжелооснащенному часовых дел юноше, спросив за двадцать копеек в справочном киоске, какие тогда располагались повсюду, его адрес.