— Рисунок али картинка, сказать. Я вижу, как вы от хороших родителев, а так я б разве навелился, упаси господи.
И срядились. Харитон выпорол из подкладки деньги, все до копейки отдал за ботинки. Зато вышел из города хмельной от радости. Песню затянул, а мешок с драгоценной покупкой просто не знал, как и нести: то закидывал за плечо, то брал под мышку.
Верхотурский тракт, по которому он шел, был пуст в эту страдную пору, и Харитон временами припускал бегом. Хоть и был он из зажиточной семьи, но отец его, Федот Федотыч, не любил изъяниться на обновки: сам носил одежонку до тлена, до дыр, и домашние постоянно сверкали продранными локтями и коленями. А Дуняша, та небось и вовсе не хаживала в базарской обувке. Вот и радовался Харитон своей покупке, предвидя, как счастливо испугается Дуняша, увидев ботинки.
Послеобеденное солнце едва тронулось под уклон, а Харитон был уже за половиной дороги, где устоинские мужики, что едут на слабых конях, кормятся, а иногда и себе варят еду. Речка Мурза, что вытекает здесь к дороге из топей леса, пахнет холодными торфяниками, но чиста и пресна на вкус. Ниже моста речушка бежит лугом, в дожди и весной играет в разлив, намывая в бесчисленных петлях песчаные отмели и косы. По широким разбегам и перекатам на прополосканном галечнике вода совсем светлая, только по ямам под косым лучом солнца сгустится иногда до прозрачного янтаря. В тонких струях ясно видна рыбная молодь, идущая вверх к лесным карчам, замоинам и омутам. Крупная рыба в Мурзу не заходит, разве что по весне вдруг объявятся прожорливые щурята или окунь завалится в яму — в сак попадали с лапоть величиной. На песчаных сувоях оставляют свои следы козлы, лисы, рыси. По чапыжнику и дикорослям топчет тропу к водопою и сохатый, зверь по здешним местам совсем нередкий, но сторожкий.
У мостика Харитон пожевал хлеба с солью, поширкал воды из пригоршней. Долго любовался ботинками: как и бородатый приказчик, дышал на них, затем лощил рукавом. Чуть поодаль на траве совсем недавно горел костер. Рядом валялась картофельная кожура и обрывки бумаги. Харитон дотянулся до одного из них, расправил на колене — письмо. Написано химическим карандашом, который, видимо, был плохо заточен, и буквы, как рысьи следы на песочке, глубоко втравлены в бумагу. Привалился спиной к мягкой кочке и стал читать, мало печалясь чужими заботами.
«Пущено апреля 23 дня. Прописываем тебе, сынок, житуха у нас тут на объедях, слава богу. Отпиши, будешь ли назад к севу и оставлять ли за двором твой надел. Мы ждем, а базарские сапоги и гармошку твою я прибрала подале — так бы и погляделись. Телку в лето пустим да надел твой засеем, то, пал слух, превышение хозяйства выйдет, и попадем мы вроде в другой класс. А в сельпе продавали книжку, и Колянко вычитал: де всесоюзный наш староста Калинин одобряет на земле всякую прибавку, а без того навроде маломощных по деревням не убавится. Ты обскажи… все равно лежалым станет…»
Далее письмо было в масленых пятнах, и строки его расплылись. «Но хватит и этого», — подумал Харитон.
От Мурзы шел совсем весело, принимался орать песни, кидал в дремотных ворон камни, а думал об одном и том же: «Верно это, сколь ни вороши — все лежалым будет. Обладится жизнь помаленьку. Машины вот пойдут, и ведь не Титушко же Рямок станет покупать их. Купит опять же мужичок крепенький, у коего есть хлебушко. Просит государство — пожалуйста: стройте фабрики, заводы, а нам дайте усердно пахать землю. Сколь ни вороши… Надо прийти к бате, грохнуться в ноги: «Благослови, родной! Будем с Дуней вечными тебе помощниками». — Он пусть канителится с деньгами, а мы в хозяйстве. Мы — работники. Дети отцов не учат, а он дело знает, батя мой».
Мысли одна к другой приходились так складно, что Харитону сладко показалось, что нету у него и не надо иной жизни, а с Дуней под батиной рукой будет самая праведная. Возбужденный добрыми предчувствиями, Харитон так ходко отшагивал по ведреной дороге, что последние десять верст оставил за спиной, не заметивши. Когда поднялся на Вершний увал и увидел зареченские просторы, закидные петли Туры, в повитях ивняка и черемух, и, наконец, родное село под сияющими в солнце крестами церкви, сердце у него сжалось и глаза застелило слезой. В горьких обидах всяко думалось о родимой сторонке. Бывало, напрашивалось, как облегчение, горячо проклясть сытый отцовский дом и не возвращаться в него, но недостало духу, и как это отрадно, что пришел домой, не ведая никакой вины ни перед отцом, ни перед людьми, с которыми прожил свои первые двадцать лет!