— Уж ты и вожжами — будто она вовсе и не сестра тебе.
— Сестра, да что проку-то в том? Одно и есть — что сидит на моем горбу.
— Грех, Арканя, так-то. Право слово, грех, — возражала мать Катерина, а сама думала: «И то сказать, не нами заведено: жена нужна здоровая, а сестра богатая». Работница она у нас, Арканя, худа не скажешь. Люди и те хвалят. Намедни…
— Только замуж никто не берет. Что ж замуж-то не берут?
— Какие еще ее годы. Ну, право слово, Арканя, грех.
Катерина защищала Дуню перед Аркадием, как могла, зато, подступив к постели дочери, запалялась сама:
— Да это что за окаянный народец — не растолкай — до обеда будет дрыхнуть.
Она бранливо сдергивала с дочери одеяло, но, увидев ее с поджатыми ногами по-ребячьи, в застиранной из холстины рубашке, проникалась к ней жалостью, сочувственно вспоминала на миг свое недоспанное, изнурительное девичество и не находила для ругани слов. В душе матери поднималась немая боль и за себя, и за дочь, и за Аркадия, ожесточенного работой.
— Ну будя, будя, сколь ни спи — богачества не выспишь. А то я на самом деле выхожу вожжами.
Иногда Дуняше казалось, что она отупела совсем и разучилась думать. У ней и действительно не было мыслей о своей жизни, о своих нарядах и подругах. Только нечастые письма Харитона на время оживляли ее: в такие дни она с тайными чувствами умывалась молоком, чтобы быть белее и чище лицом, мазала волосы репейным маслом, а руки, когда доставала из колодца воду, студила в черпуге, ожидая, что они отмякнут, отойдут, окаменевшие и воспаленные от работы.
Дуняша не любила, когда деревенские бабы в редкие минуты посиделок свои тяжелые, от постоянной натуги красные руки с искривленными пальцами кладут в колени. Ей делалось безотчетно жалко свои руки, тоже, казалось, негибкие и жесткие, и она не хотела, чтоб их кто-то видел, на людях всегда прятала их или находила им дело: то распускала косу, то разглаживала платок да свертывала его. Но это было в те дни, когда покойно было у ней на душе, когда она думала о себе и следила за своими руками. В другое же время неодолимые будни делали с нею то же, что сделали со всеми устоинскими бабами: садясь отдыхать, она опрокидывала свои ладошки на колени и в безотчетном равнодушии совсем не заботилась, хорошо это или дурно. Она могла неделями жить отрешенно, как в бреду. Но ее всегда тревожили весенние вечера — тогда ей казалось, что она потеряла что-то и больше уж никогда не найдет. На ум приходила одна и та же настойчивая и здравая мысль о том, что не судьба им быть вместе с Харитоном: он из крепкой семьи, а она — кто? Обносок. Одно это уличное прозвище заставляло ее зло высмеивать себя, и чем мстительнее она была к себе, тем утешительнее делалось ей. «Дура ты, Дунька. Их ведь, дураков, не сеют, не пашут: они сами родятся. Дура и есть. Любовь да обещания — мало ли во блажи чего ни насказал. Господи, обойдет, как дуру, и ославит на смех. Обносок-обносок».
Сегодня перед обедом Дуняша ходила на Туру полоскать белье, и когда вернулась, то во дворе стоял запах горячих углей и дыма богородской травы. Арканя праздно сидел на телеге и курил. Мать Катерина с ведром в руках сновала из хлева в избу и обратно, скрывая за суетой и озабоченностью что-то важное. По их лицам Дуняша определила:
— Красуля?
— Иди-ка глянь, — Арканя повел бровью на хлев и не утерпел — заухмылялся. «Телочка, должно», — повеселела и Дуняша, отворяя запорошенную сенной трухой дверь в полутемный и сырой хлев.
— Куда ты, Христос с тобой, богородица, — остановила ее на пороге мать Катерина. — Потом, потом. Хоть и не чужой, а все лишний зрак. Слава тебе господи, — приговаривала она и сбивалась на легкую слезу, торопливо выпроваживая дочь и следом выходя за нею во двор.
— Да ты что, маманя? Что это ты какая?
Мать Катерина подняла к небу круглые в провалах глаза, истинно напуганные радостью, перекрестилась:
— …от беды избави нас, яко чиноначальннк вышних сил. Двойню, Дуня, господь послал, и обе телочки, — шепотом задохнулась мать Катерина. — Только уж ты, Дуняша, помалкивай, будто ничего у нас, а так все… Будто так все. Окурила их — худа бы не было. Услышана молитва наша. А мы ее, кормилицу, поносили-то: и не к поре обгулялась да не в срок взялась. А она вот… царица небесная, владычица, помози, на ны милосердовавше… И тихохонько совсем. Только слышу, взмычала.
Мать Катерина разговор свой мешала с молитвами, торопилась по делу и хотела рассказать о Красуле, лицо у ней морщилось и плакало, но и радость, переполнявшая ее, была столь велика и очевидна, что Дуняша отчего-то не могла радоваться вместе с нею и только веселыми глазами подмигивала, соглашалась, что обо всем этом надо помалкивать, а то, не ровен час — падет хорошая весточка на вражное сердце.