Выбрать главу

Дома Егор Иванович бывал совсем мало. Ребятишек почти не видел, уходил — они спали и приходил — спали. Летом Егор Иванович у вятских самоходов, или, попросту сказать, переселенцев, по дешевке купил корову. Денег под расписку взял в сельсоветской кассе, а когда подоспел срок возврата долга, продал в леспромхоз все зимние рамы из кадушкинского дома. Корова попала удойная, и Бедулевы повеселели на молоке. Но наступление холодов принесло непредвиденную заботу — дом с одинарными рамами быстро остывал. Ефросинья каждое утро провожала мужа криком, бранью, а иногда и слезами:

— Чтобы провалиться на этом месте, пойду в райсовет. Нету, скажу, моей жизни с этим идолом. Разведите вчистую. Поделите ребятишек: троих ему, двоих мне. Падут вот морозы, и околеем мы до мертвых трупов.

Егор Иванович приседал перед маленьким, низко повешенным зеркальцем, причесывал с пробором от левой залысины свои волосы, смазанные коровьим маслом, частым гребешком выбирал из бородки сонную путань и пытался обнять жену:

— Погоди, мать. Еще не так заживем. В город будем на спектакли ездить.

Утром в день покрова Егор Иванович, как всегда, босый, в коротких низиках сунулся в сенки и отпрянул: туда намело снегу едва не до колена. Он надел сапоги на босу ногу и налегке, в одной рубахе, сходил на улицу. Вернулся продрогший, с поджатыми локтями, невеселый. В самом деле, надо было всерьез подумать о зиме. Отапливать весь дом, то есть оба этажа, Егору Ивановичу было не по карману, а кадушкинских запасов дров хватит много до Нового года. Волей-неволей надо закрывать верх, но потолок внизу не утеплен, и через него утянет все тепло в холодный верх, где остались только наружные рамы.

— Окоченеем мы в зиму, — уныло признался Егор Иванович жене. — Хоть другую халупу выглядывай, который.

— Много-то тебе халуп напасено, — злорадно взъелась Ефросинья. — В кулацкие хоромы потянуло — живи вот. А чего не жить — рамы продал, дров нету. Горе горькое, моя судьбинушка, — заревела Ефросинья на голос, захватив голову руками. Егор Иванович потерянно оглядывал углы избы, боялся, что своим ревом Ефросинья разбудит детей, и ничего не мог придумать. Однако чувствовал, что надо сказать что-то, и сказал первое бездумное:

— Хватит, Фрося. Слышь-ко, хватит. Страна еще не такие этапы переживает. Уклоны, которые. Всех обгоним, сказано.

— Ты вот погнался за чужим-то, и что вышло? Ребятишки холодные, несогретые. Гля, снегу надуло полные сени. В окна сквозит. Шутка рази?

— Мерзнуть станем, испилим машинный сарай. Лес на нем смолевый. Федот хапал, что покрепче. А наверх по полу, думаю, соломы настелем. До самых-то окон. Теплынь будет. Внизу шесть окон — на кой черт они, шесть-то? Двух за глаза. Четыре заделаем наглухо. Две-то рамы на утепление, которые, их можно и в мастерской вынуть. Вот и смекаю, не придется уж сегодня в Совет. Займусь. Матьку Кукуя разве позвать. Схожу, пожалуй. Пособит. Я ведь его, который, хочу в трактористы определить. Ты как, Фрося? Только много курит, окаянный. Возле машины это совсем ни к чему. Дак ты как, Фрося?

— Только мне о нем и думать. Наплюну я на твоего Матьку. Ты вот пойдешь за ним, и унесет тебя лешак на весь день. Сказано, никуда не пойдешь, и не пойдешь, Я сейчас ребятишек подниму солому таскать да утаптывать. Был бы Савелко-то дома — ведь это какая помощь! Родного сына… — она не договорила и всхлипнула: — Из родного дома как чужой.

Пока Егор Иванович умывался да приглядывался к окнам, которые решил заделать, Ефросинья сердито сунула на стол блюдо овсяной каши на молоке, теплые от загнетки свекольные паренки, простоквашу. Ребятишки, спавшие на полатях и на печи, на звяк посуды дружно посыпались на пол и, заспанные еще, пахнущие теплом, шубой и подушками, кинулись за стол, отбивая друг у друга место, ложки, куски хлеба.

Поел Егор Иванович сытно, вытер бороду полотенцем и прилег на лавку полежать. Дети, держа свои ложки в обхват и не кладя их на стол, черпали кашу наперегонки, сопя и шмыгая носами.

— Мимо-то, — покрикивала Ефросинья. — А ты, Санко, хуже маленького, весь уляпался. И рубаху накормил.

Санко — самый старший, ему тринадцатый год, весь в отца, белобрысый, сухокостый. Мать любит его больше всех за ясные синие глаза. «Душегубец будет, — не без гордости глядит она на сына. — Девичья отрава выйдет». Санко знает о слабости матери и умеет обижаться. На ее замечание, что накормил рубаху, он перестал есть и опустил свои длинные белесые ресницы, зарозовел.