— А ну-ка я вас теперь. В прах изотрете мне всю солому. Марш наверх утаптывать. Санко, Танечка, Пенька, в углы набивайте.
Ребятишки вперегонки побежали к дому, в сугробе у ворот начерпали в обувку снегу и затопали по лестницам. Когда Егор Иванович поднял наверх очередную вязанку, там нечем было дышать от пыли. Стекла в рамах потускнели. Висячая лампа под потолком, с белым стеклянным абажуром, размашисто качалась, а ребята зарывали в солому Танечку, которая вырывалась, визжала и хохотала, готовая вот-вот разреветься.
Егор Иванович перетаскал больше воза и запер верх. Ребята спустились вниз потные, горячие, в сенной трухе, не в силах остановиться от шалого разбега.
— Я вас за тем посылала, а? За тем? — мать разом сбила с них дурь, и они полезли на печь один за другим, виноватые и притихшие, выравнивая дыхание.
В это время в избу вошел Сила Строков, работавший теперь секретарем Совета. На людях он никогда не проходил вперед и сейчас сразу сел на порог, шапку снял, надел на колено.
— Воюешь?
— Согрешила я, грешная, со своей семейкой. Скажи на милость, не могу пособиться, Сила Григорьевич. Одолели, как есть одолели. Хоть караул кричи — так в ту же пору.
— Сам-то не заболел ли? Ни в Совете, ни в конторе.
— Надо бы заболеть-то, а то я его неделями не вижу. Замерзаем, Сила Григорьевич. Кто же нас утеплит-то? Приструнила ноне.
— Да, холодновато у вас, — согласился Строков и, округлив губы, с шумом выдохнул: — Парок вроде идет.
— Там он, во дворе. Солому наверх таскал. Потолок-то одинарный, никакое тепло не удержится. Жили богато, а сделали не по-людски.
— Всяк по-своему, — неопределенно сказал Сила Григорьевич и сузил глаза в какой-то ехидной, показалось Ефросинье, улыбке. Вышел. Она вслед ему плюнула. А детям понравилось, как дядя Сила своим круглым ртом пустил парок, и так же, как он, стали дуть, собрав губы в колечко.
Егор Иванович отгибал топором гвозди, державшие рамы в мастерской, когда подошел Сила Строков, всегда относившийся к председателю с некоторой иронией, потому что знал перед ним свои деловые качества: он действительно был грамотен, аккуратен, умел читать и толковать циркуляры, а главное — не робел, как Егор Иванович, перед строгими бумагами сверху.
— Ремонтируешь? — спросил Строков, и Егор Иванович, стоявший к нему спиной, от внезапного голоса вздрогнул, словно его поймали на запретном деле, опустил топор и даже смутился.
— Куда ты их, рамы-то, Егор Иванович?
— Прибрать, который, а то ребятишки выхвощут, Своих орава да с улицы насобираются — орда Мамаева. Все прахом идет, который. Какие там новости?
— Новостей со всех волостей. Новостей много, Егор Иванович.
— Пойдем в мастерскую — там все-таки за ветром. В избе баба слова не даст сказать. Эти женские курсы совсем баб испакостили. Меряешь вдоль, а она режет поперек. Моя и вовсе на отличку — так и берет под корень.
Они вошли в мастерскую, где на полу была насыпана картошка, валялись капустные листья и свекольная ботва. Пахло землей и холодной печуркой.
— Без рам картошку заморозишь, Егор Иванович.
— Я и забыл о ней. Ведь с этим личным хозяйством только займись, — в один миг крепостным станешь. — Егор Иванович сел на верстак, постучал задниками, обивая натоптанную на сапоги землю. Строков прислонился к окну и надел железные очки, сделался чужим и строгим, чем постоянно удивлял Бедулева и внушал к себе уважение.
— Перво-наперво, документ о хлебе. За подписью Мошкина.
— Ну-ко, крой. Борис Юрьевич чепуховину не подпишет.
Строков достал из жесткого конверта листок бумаги и, удалив его от очков ближе к свету, стал читать:
«Председателю Устоинского сельского Совета тов. Бедулеву.
На Ваш запрос разъясняем, что колхозный продукт должен кормить всех едоков из колхозных семей. (Мастак Мошкин! — хлопнул в ладоши Бедулев. — Строчи дальше.) Заслуживает внимания организация колхозных столовых и пекарен, где продукт выдается на каждый день в виде готовой пищи и печеного хлеба. Нормы при этом не выше городов.
Егор Иванович крепко потер колени, прищелкнул языком, в повити бородки притаил хитрецу.
— Ну, чья взяла?