— Светлый взъем — умирать не надо, дорогой Пантя, — радовался Егор Иванович на квартире. И после коммунарского ужина выдул три кружки крутого кипятка.
Пантелей не возражал Егору Ивановичу, а провожая его, думал: «Давай, давай, обожгись на молоке, на воду дуть станешь». А Бедулев с легкой улыбкой глядел на Пантю, потому как нашел его по-прежнему в недалеком уме. «Да что ждать от него — одно слово — Пантюха. Его и в парнях Пантюхой навеличивали. Правда, девку он выглядел и засватал — кто бы мог подумать — в Кукарекове, в богатом селе другой волости. Дальняя невеста для жениха сама по себе немалая гордость, и Пантелей многим своим одногодкам носы утер, да только после свадьбы хуже бабы опять вышел, не к себе жену увел, а она его сманила. Вроде примака. И тогда над Пантей потешались. И теперь, по рассуждениям его, недоумок он. Ведь в самое корыто рылом, сказать, ткнули — ешь, так нет, видите ли, не угодно. Воротите его к своему опечку. Какой тут ум, ежели точка взгляда старорежимная. А я теперь голосую за равный кусок для кажинного рта. Во всю нашу жизнь не держали мы в руках одинаковые ломти. И выходило — одному краюха на три брюха, а другому крошки — протяни ножки. Теперь уж окончательный конец возвиделся этим разновесам. Так и расскажу землякам…»
И тогда, и значительно позже, когда он стал председателем сельского Совета, Егор Иванович верил и говорил, что только через уравниловку можно прийти к социальному подъему, и сейчас, решая вопрос, кому и сколько отсыпать хлеба из артельного намолота, он снова вспомнил о своей поездке в «Гигант»:
— Не в Кукарекове я был, товарищи вы мои дорогие, — говорил он перед активистами. — Что оно, который, Кукареково. Село как село. То и говорю теперь, побывал я в начале выровненной поступи таких же масс народа, как и мы, ты да я. Своими, вот этими глазами увидел зарю самого всеобщего застолья. А потому коммуна — спайка душа к душе. Вот как. Нам готовое остается только внедрять! Мы по чистоте понятия достатков не все подходим, это верно. Так надо выбрать. Кто готов сегодня? Готов, отряхнувши прах частности. Вот что предписала нам сама жизнь. А вот что пишет на мой запрос о дележе хлеба товарищ предрика Мошкин Борис Юрьевич.
Егор Иванович достал из папки, лежавшей перед ним на столе, лист бумаги и поднял его, показал слушателям лицевую сторону.
— Читать или прочитаете сами?
— Уж ты сам, Егор Иванович, — выкрикнул Канунников, качавший до этого во рту ослабевший зуб. — Да шире, громчай.
— Я без чтения — наизусть. Борис Юрьевич наказывает: кто поперек единого сливания взглядов и хозяйств, тот к выселению без имущества и домашности. Это раз. Артельщики, которые, продуктом и харчем и правом личностей не обносится ни сколя. То есть получают, что всем, то и тебе, и мне. Выходит два. На третье — работа. Работать усердно, чтобы на полях или у скотины, который, каждый бы рвался обеговать друг друга. Ты впереди, а я опять ранее твоего…
— Это как же понять, Егор Иванович? — выкрикнул снова Канунников.
— Неуж непонятно? — осердился Егор Иванович на Канунникова, зная, что тот вечно любит словесную канитель и может своими бестолковыми выкриками запутать любого оратора. — Чего не понять-то? Может, еще будут беспонятные?
Машке была хорошо ясна нехитрая речь председателя, но она не соглашалась с ним и хотела спорить. Только от одного намерения высказаться вся покраснела и, поправляя подол платья на коленях, не поднимая опущенных глаз, усмехнулась, ловко улучив паузу:
— Когда же работать-то, Егор Иванович, ежели играть в обгонялки станем?
— С глупостями лезешь, Марея. Спать меньше надо, касаемо тебя.
За спиной Машки кто-то хихикнул и подстегнул ее на злой вызов.
— Я, Егор Иванович, на обгонялках в пару с твоей Ефросиньей встану. За нужду долго спать придется.
— Ты супротив Ефросиньи, как баба, не берись. Она у меня худо-бедно шестерых ребятишек достигла, а ты и единого-то родить не можешь. Живешь яловая.
Всяких слов наслышалась Машка за свою жизнь, но таких ядовито-обидных, позоривших ее женское самолюбие принародно, она еще не слыхала. Егор Иванович ударил в самое больное, будто знал ее вседневные муки, и она не помнила, как поднялась, как, задохнувшись слезами, выбежала из кабинета, не затворив за собой дверь. Все сидевшие на совещании сочувствующими взглядами проводили Машку, а Влас Игнатьевич Струев, сидевший на диванчике у самого входа, поднялся, закрыл дверь и, не садясь больше, сказал:
— Зря, Егор Иванович, обидел работницу. Разъяснить бы ей, что к чему, а ты прямо сплеча.