Влас Игнатьевич Струев, всходя по каменным ступеням, поднял руку, прося тишины и внимания. Толпа обжала крыльцо, смолкла, и колхозный председатель заговорил сразу, как только взошел наверх:
— Погодка не для митингов, и говорить стану коротко.
— Давно бы так-то, — одобрили из толпы.
— У нас есть два списка для выдачи хлеба: колхозный по трудодням и по едокам из сельского Совета. Сельсовет, он от лица Советской власти жалеет каждого, кто живет на белом свете. На то она и власть народная, чтобы каждого призреть и накормить, кто нарожден. И думаю я теперь так: сперва дадим по трудодням, а потом пособие для детишков и стариков. И больных не обойдем.
— По трудодням вешай, а то все больными станем.
— Выработка, и никаких больше.
— Кто не робит, тот не ест. Сказано?
— Голосую. Кто за трудодни? — Влас Струев тут же сам и поднял руку, но Егор Бедулев, стоявший рядом, опрокинул его руку и попридержал, выступая вперед и вознося свой голос над толпой:
— Советская народовласть установлена на всеобщем равенстве братства для сытого проживания всем. Я обещаю, на будущий год запашем все межи, одним гоном пройдем по полям. А раз не станет межей, на их месте подадим друг другу руку для поголовного труда к процветанию. Я, председатель, по-другому не думаю: пусть каждому помене выйдет, да зато единой мерой. Вот список. Единогласно я сказал, который? — последние слова Егор Иванович выкрикнул на срыве и озадачил толпу — в ней произошло робкое замешательство. Пользуясь негаданной тишиной, Влас Игнатьевич Струев рассудительно спросил:
— Все слышали?
— К черту его меру.
— Голосуй поденщину.
— Гуртом, гамузом.
— Выработку, знамо.
— А ребятишки? Они…
— Ребром станови, язва.
Сторонники Струева брали верх и стали напирать на крыльцо.
Под шум и выкрики рядом с мужем появилась Ефросинья Бедулева. На ней была надета старая татарская шуба, длинная и широкая, колоколом, отороченная по бортам и полам выпушкой, которая обносилась и висела лоскутьями. Толстая шаль на голове ее ослабла, съехала набок, и одно ухо у Ефросиньи воинственно выпросталось. Она, широкая и отчаянная до потной красноты, заступила обоих председателей и уже хотела кричать, но муж Егор Иванович попытался остановить ее:
— Ты, мать, того… Эх, погоди, который.
— Молчал бы, беззаботный, — Ефросинья подняла на него локоть и распахнула перед толпой полу своей шубы: на груди у ней сидел самый малый, голоногий, в одной рубашечке. — Бабы детные и другие с семьями, пошто в рот воды-то набрали? Как в доброй-то семье? Сам не съешь, а дитю дашь. От себя, значит. А у нас при законной власти все к себе да к себе. И кто базит-то? Кто? Да у кого ни кола ни двора. Базит бездетная команда, таких нешто слушать! И в Совете кто завел свару? Она вот. Одинокая как перст, — Ефросинья ткнула в Машку пальцем, стоявшую на верхней ступеньке на виду всей толпы. — Я и говорю, одна голова не бедна, а и бедна, так одна. А ну какую свару затеяла. Мой и в председателях, а переспорить ее не смог. — Ефросинья вдруг заплакала и опять, открыв ребенка, залепетала в слезах: — Вот кому хлебушка-то надо, а сами-то мы хоть теперь же провались сквозь землю.
Машка не обиделась и не рассердилась на Ефросинью, потому что горько пережила эти чувства после столкновения с Егором Ивановичем, и сейчас, чуточку оправившись от волнения, рассмеялась прямо в глаза Ефросинье:
— Так только цыганки с сосунками-то клянчат кусок. Выпрашивают. Не хошь, да дашь. А тут мужняя жена. От обоих хоть прикуривай. Разревелась. Стыдно это или нет? Давай, Влас Игнатьевич, не морозь народ, голосуй за свое. Сказано, с дела. Кто за работников, поднимай. Выше, какого еще лешего.
Люди уже давно настыли и обрадовались Машкиному призыву, смеясь и удивляясь ее смелости, потянули руки, ближние голышом, кто подальше — прямо в рукавицах, шубенках, парни в перчатках-вязанках.
— Ну, девка — оторви да брось, — смеялись мужики. — Гля как рассудила.
— Большинство! — выкрикнул Струев, окинув взглядом взбаламученную толпу. — Постановлено, считай, с выработки.
Егор Иванович от растерянности и негодования ополоротел, засовался по крыльцу, ища у кого-то поддержки, видел, как Сила Строков ужался за мужичьи спины.
— Стой! Я говорю, стой! — закричал он на поднимавшихся по ступенькам и, вдруг поняв, что дело его проиграно, расстегнул шинель, выразительно сунул руку в карман брюк, оскалился в самое лило Струева: — Останови их — я приказываю! А то…
— Не дури-ко, Егор Иванович, — совсем спокойно попросил Влас Игнатьевич Струев. — Перед тобой ведь не один я. Кабы один.