Потом мать Катерина перестала выходить к столу, а у Аркадия не каждый час была минута заглянуть к ней, и оправдание было все то же: будет еще время, старухи — народ дюжлый.
Втащив в избу тяжелый тулуп и хомут для просушки, Аркадий бросил все у дверей и стал глядеть на то место лавки, где сидела больная мать, приготовленная в то утро к своей смерти. В избе все было так же, по старым местам: стол, иконы, занавески, половик от дверей в передний угол. Но отчего же она-то не выглянула, как всегда, с кухни с молчаливой болью и пугливой радостью за своего неистомного работника? Аркадий, расстегнув полушубок и не снимая его, взял лампу и пошел в горницу — и здесь все было по-прежнему, только крепко пахло пихтой и материна кровать была отодвинута от печи да подушка еще в изголовье стояла углом кверху, чего никогда не было в заводе у Оглоблиных.
Аркадий вернулся в избу, раздумчиво поставил лампу на стол и сел рядом, теперь поверивший в роковую неожиданность и оглушенный ею. Если бы он похоронил мать и на поминках, как водится, вместе со всеми вспомнил о ней тихим, добрым словом, легче бы нес он свое горе, а теперь все вышло так, будто он чужой ей. Был чужой и чужим остался, коли не бросил в ее могилку горсточку сырой землицы. А ей-то каково горько было сознавать свои последние дни: родила и поставила на ноги двоих, а закрыть очи родной руки не оказалось! Он, Аркадий, весь отданный вечной песне труда, жил от матери стороной, и черствое сердце его не подсказало ему, что она стоит у грани земных пределов. И тяжело будет ему воздаяние! «Но живы ее подруги, — ухватился Аркадий за утешительную догадку. — Ведь подруги обмыли и обрядили ее в гроб, они знали и видели ее еще сопливой девчонкой. Потом они же собирали ее под венец и хорошо помнят, как она, робкая, похолодевшая и замученная свадебными приготовлениями, с печальной радостью ждала своего счастливого порога. Они-то знают, что это была ее весна, молодость. А часто ли потом вспоминала она свое золотое время, никто не скажет».
Аркадий вдруг подумал о том, что мать Катерина никогда не жаловалась на свою судьбу, а то, что жизнь ее была груба, голодна и унизительна, так это удел всех деревенских баб. И верно, для себя она жила совсем немного, — это когда ждала своей любви и первого ребенка, потом совсем забыла о себе и вспомнила только перед кончиной, молясь своей скорой смерти. «Истинно сказано, не стоит селение без праведника, — думал Аркадий, — вот таким праведником и была мать Катерина в селе. Знать бы мне надо, что было у ней на душе, о чем она думала, о чем просила… И вот так всегда, живешь, думаешь, конца не будет твоей жизни и всему будет свое время. Та же Кирилиха говорит, будет время кидать камни, будет время и собирать их. Пойди вот, собери. Как же жить-то? Как?..»
А Машка потихоньку собирала поздний ужин, ступала легко и неслышно, с боязнью поглядывала на сгорбившегося у стола Аркадия. Лицо у него заросшее, лохматое, до черноты обгоревшее на ослепительных и стылых снегах, наветренные глаза воспалены и прикрыты отяжелевшими трепетными веками. Машка, зная Аркадия, не ожидала, что он с такой глубокой скорбью отнесется к смерти матери, и у ней от жалости к нему копились на сердце слезы.
Когда она собрала еду, то и сама присела к столу, по-бабьи ткнулась губами в кулачок, локоток подхватила на груди. Притихла окончательно, и от полной тишины Аркадий очнулся:
— Когда девятины-то, Маша?
— Так вот считай… Да послезавтра, кого считать-то.
— Давай соберем одних старух — подруг ее. Помянем. Мне теперь они все родные. Тоска сосет, будто пиявица. С полдороги взяло. Утром схожу на могилку. Ведь это только подумать — унес меня лесной, как отведение.
— Шибко она ждала тебя. Уж так убивалась, что два-то последних дня тем только и жила. Соберем, помянем. Я у Канунникова лыток купила на холодец.
— А что она еще-то говорила? Может, наказывала что?
— Да уж какие ее разговоры. Дуню спрашивала раза два, а то все тебя. И плачет. Видно, что плачет, а слез нету. Уж это душа ее томилась.
— Сядь-ко рядышком, Маня. Тутот-ка вот.
— Ты, Арканя, не убивайся. Что уж теперь, — пожалела Машка, присаживаясь рядышком.
— Ты ведь знаешь, Маня, мать Катерина любила тебя. Любила.
— Ничего такого она не сказывала.
— А сама-то не догадывалась?
— Да мать Катерина, она кого не любила-то. Скажешь тоже, ей-богу. Она ровно всем сродни. Оттого и звали ее все матерью. Мать да мать. Вот мать Катерина и вышла.