Выбрать главу

— Правильно кричал Оглобелька. Хотя, погоди-постой. — Егор надел шапку, сел на задники лаптей и рассудил по-иному: — Нет, слушай, утопить — дело минутное. Утопить всякого можно. Долго ли утопить. А вот в зажитке сравнять, который.

— Так он и отдал кровное-то. Держи карман шире.

— По-братски. Он-то должен понять, власть нонче братская. Все равны. Тебе пуд, мне пуд. Тебе корову и мне. И дай бог здоровья такому делу. Братству, который.

Титушко поглядел на непрочные голодные зубы Егора и сказал спокойно:

— Ведь ты, Егорий, хлеб и корову со своей Фроськой съешь. А Федот Федотыч опять прибыток, приплод сделает. И ты опять пойдешь к нему наймоваться, хлеба канючить. Не так надо.

— Правда твоя, Титушко, — Егор вдруг обвял и сел на траву. Поскреб голову под шапкой. — Куда же теперь податься?

— На покос к Федот Федотычу. Мужики там небось по полтиннику уже залобанили.

Титушко неожиданно и ловко подвел разговор к итогу. У Егора еще была охота покалякать, но приходилось ехать. Уныло поднялся и пошел к лошади. Умостившись в телеге, сказал:

— Спасибо, Титушко, за хлеб-соль.

— Имей свой, — отозвался Титушко и, не глядя вслед Егору, плюнул, перекрестился. — Навадился. Кусок хлеба понадобился — за горло. Народу-то извели, господи, царица небесная. Этот народ хлеба бы наорал — миру не приись.

Уж поздно вечером на огонек Титушкова костра выбрел Ванюшка Волк, устоинский парень, с короткой недвижной шеей и тяжелой нижней челюстью. Он ходил в Ирбит, приглядывался к городской жизни, теперь вернулся домой, прочно убежденный в том, что житье в деревне мягче. Ванюшка чистосердечно угощал Титушка ванильными баранками, сушеной рыбой и утешно вздыхал:

— Мягче наша жизнь. Жрать стану мякину, а землю не кину. Вот всегда так говори.

— Образовало, выходит? — посмеивался Титушко.

— Семинария. В город я собирался, и дома, Титушко, верь слову, ни к чему душа не лежала, все из рук валилось. А теперь я все превзошел.

Сидел Ванюшка неподвижно, говорил упоительно-твердо, и когда лег спать у костра, то заснул быстро и крепко, будто в самом деле нашел ту жизнь, которую искал утомительно и долго.

Утром, выйдя из избушки, Титушко не увидел Волка. Тот, вероятней всего, убежал домой, чтобы взяться за покос.

II

Семен Григорьевич Оглоблин дремал, не снимая с глаз круглых железных, с чистыми стеклами очков, и временами большой ладонью оглаживал свой голый череп. Общий вагон был почти пуст, его мотало из стороны в сторону, и в дальнем конце со щелком и грохотом хлопала незапертая дверь. Кондуктор, вероятно, спал и не показывался, не зажигал настенных фонарей, в которых, пожалуй, не было и надобности: с вечера, как тронулись, полыхала долгая заря, а следом за нею в окна — только с другой стороны — просочился ранний рассвет.

Семен Григорьевич не мог уснуть, полагая, что ему мешает дверь с испорченным замком, однако на самом деле его томили трудные мысли о новом положении, — все тревожило, заботило и немного привлекало.

Оглоблин работал заведующим дорожным отделом Ирбитского окрика и все последнее время был занят проектом моста через Туру, со дня на день ожидая вызова в область, где должны были утвердить проект и смету. А дальше живое дело! И вот на прошлой неделе из области пришла телеграмма: Оглоблину быть срочно в Зауральске. Семен Григорьевич собрал документы и выехал. Но в области с ним говорили не о строительстве моста, а о переводе его, Оглоблина, на должность зава земельным отделом в своем же округе. Это было так неожиданно, что Семен Григорьевич не нашелся убедительно возразить. Да согласия его особенно и не спрашивали. Речь все шла о доверии, и пойди откажись, если на тебя надеются и ждут от тебя хороших необходимых дел. И Семен Григорьевич, человек мягкий, уступчивый, с немалой душевной робостью принял предложение, хотя в душе не одобрил себя.

Земельный отдел в исполкоме самый трудный, призванный направлять все сельскохозяйственное производство округа, а пойди-ка направь его, если оно состоит из многих тысяч мелких дворов и каждый хозяин дудит в свою дуду. Семен Григорьевич, сам выходец из крестьян, любил и знал деревню, следил за ее жизнью и теперь, когда приходилось волей-неволей примериваться к новой работе, он даже нашел в ней утешение, что будет всеми силами помогать мужику-трудовику укрепляться в новой жизни через добро и согласие…

С того конца вагона, где беспрестанно хлопала дверь, кондуктор, вспугнув думы Оглоблина, выкрикнул:

— Талый Ключ! — и начал чихать спросонья и сморкаться. С тем и в тамбур ушел. А поезд между тем подкатывал к деревянному вокзальчику, с крутой и высокой тесовой крышей, недавно высмоленной. Как только вагон остановился и, качнувшись, замер, Семен Григорьевич почувствовал, как усталым и сладким покоем наливаются его ноги, будто он только что присел после долгой пешей дороги. Наступившая тишина взяла у него остаток сил, и он потерял нить мыслей, забылся, но совсем ненадолго, потому что поезд дернуло, и опять сильно хлопнула дверь. А в купе вошел молодой мужик в легонькой русой бородке и со свежими добрыми морщинками возле глаз. Свой билет он держал в зубах, так как руки у него были заняты фанерным гнутым чемоданом и большим узлом одежды, к которому были привязаны новые лапти и тряпицей обмотанный серп. Он сел против Семена Григорьевича, билет уложил в бумажник и, опоясав его тесемочкой, упрятал за пазуху. Потом наклонился к окну и вздохнул. Его, видимо, никто не провожал, потому смотрел он в окно недолго, да и платформа была безлюдна.