— Салям алейкум, — вежливо поклонился дезертир исламского движения.
— Слышь, старый пердун, во-первых, куда нашего друга Мамодаева дели? Во-вторых, где тут у вас итальянское посольство? — осведомился дезертир всего, откуда можно дезертировать.
— Когда Казбек был еще маленьким и Терек впадал в Черное море и Боткий Ширтка[88] еще не принес человечеству[89] мельницу от Ел-ды…
Все это было сказано на древнечеченском наречии; герои ничего не поняли, кроме последнего слова, причем Алим неприлично заржал и не только заржал, но и показал. За это обоих приговорили к смерти.
Потом они еще немного прошли в моих поисках по разным улицам столицы, обменялись рукопожатиями с несколькими джигитами не совсем достоверной ориентации, за что и были вторично приговорены к смертной казни.
Алим помог одной даме донести до базара тяжелые деньги. Дама шла за картошкой, а всякий знает, что нынче картошка в Грозном стоит два гранатомета тридцать автоматных патронов. Не всякая дама дойдет до базара.
Там же, уподозрив Алима в незнании чеченского, шпионаже в пользу Армении и посягательстве на честь местной жительницы, батальон бездельников приговорил Алима к немедленному четвертованию. «Ел! Ел!» — слышались грозные выкрики небритых уст и бараньи шапки взлетали на штыках. Зажигательно отбивали ритм барабаны. С гор струилась прохлада. Солнце защитного цвета зависло над Каспием.
— Ел? — задумался Алим над своей незавидной долей. — Ел. Да!
Шум толпы переключил громкость. А бесстыжий Алим тут всем и показал…
Потом их обоих еще приговорили к смерти за то[90]…
Весело, одним словом. А меня, сироту, все везли, а потом куда-то тащили в клетке, в наручниках, в кандалах. Зубастые парни грозно показывали мне кинжалы. Горбоносые старухи, настоящие жер-бабы[91], оскорбительно плевали в меня и обвиняли в 1) иге злых татар, 2) казней ряд кровавых, 3) трус, 4) голод, 5) пожар, 6) злодеев сила, 7) гибель правых.
Я ничего не понимал в чеченских речи и разуме. А в моих собственных мне отказывали обстоятельства. И не в силах было повернуть головы. Не в силах поправить одеяло, соскальзывающее по вспотевшим до полировки ручным и ножным оковам.
— Попался, Яраги Мамодаев, враг солнца, луны и брата их имама Дудаева.
«Я Джузеппе Бонафини, странствующий итальянский композитор», — складывал мозг. Но на устах была печать. И солнце защитного цвета уже шестой час било в левый глаз.
В Грозном существовал суд. Не то, чтобы какая третья власть, а так, можно сказать, что кроме самосуда, на который был способен любой военнообязанный, и суда тейпа, на который был способен любой отставник, зачем-то там существовал и просто суд. Несколько даже советский. Не светский, а советский, если кто помнит, что это за зверь.
В судейской комнате без окон, чтобы лучше и справедливее думалось, окрашенной в зеленый цвет, чтобы спокойнее думалось, на железном стуле, привинченном к полу, чтобы не хотелось никого трахнуть по голове, сидела судья, опершись локтем на молчаливый фортепьян, чтобы о высоком, только заминированный, чтобы помнить о смерти, и думала о разрыве сердца.
Кстати сказать, это был очень хороший фортепьян «Беккер», а заминировали его злые немузыкальные братья Ампукаевы, потому что в Грозный должен был приехать с концертами всемирно известный пианист Арье Левин и вот когда бы он взял какой-нибудь ре-минор, то сам бы себе клавишей контактик бы и замкнул навсегда. Но Арье Левин поехал не в Грозный, а в Париж и, как выяснилось, в Грозный никогда и не собирался.
Женщину звали Йалмазы. Вот так прямо ее и звали и она не думала о справедливости в судейской комнате, а, пользуясь одиночеством, плакала от несправедливости. Не помогал ей гордый орлиный профиль, самолюбивый кавказский разворот оквадраченных плеч, недоступный гортанный говор и даже густая черная полоса, согласно законам косметического шариата, соединявшая на переносице брови. Вид был неприступный совершенно, как сказал поэт, «в горы врезанный Гуниб».
Ее черные, как ночь, волосы прорезали, как трассеры, линии седины. И они вздрагивали. Вздрагивали и дорогие золотые сережки в ушах так заманчиво, что их хотелось потрогать. Но потрогать их, покатать губами эти нержавеющие, нестареющие капельки вместе с чуткими теплыми мочками мог только тот, кто сережки подарил. Муж. Йалмазы была чеченкой, да хоть бы и не чеченкой, но она любила своего мужа и была ему верна.
90
замечу, что в некоторых незрелых и перезрелых демократиях, а также вообще не в демократиях нет ничего легче, чем приговорить к смерти. Скажем чемпиона СССР по убийствам А.Р.Чикатило в 1992 году приговорили, а он еще жил и жил. А меня вот еще когда приговорили, еще аж в 1979 году н. э. на берегу славного Понта Эвксииского в столице Боспора Киммерийского городе-герое Керчи. Дал мне мой хозяин древний грек Амфиктиои сын Меланиппа четыре тетрадрахмы и послал в бакалейную лавку на улице Бакалейщиков к лысому Дексикреону купить амфору оливкового масла, пифос ячменя и шесть локтей льняного полотна, да еще чтоб сдачу ему, такой свинье эриманфской. до обола принес. Ну, а на все деньги по легкомыслию купил шестнадцать бутылок пива и две тараньки. Сижу в тенечке, пью. Вдруг подходит ко мне бичара скифская, рожа варварская, морячок береговой такой лихой, тельник не стиран с Митридатовой войны.
— Хайре, — говорит, — антролос. Я не знаю, кто ты и что сделал. Мне лично — ничего, клянусь Аполлоном Бельведеров им. Но там мужики одни велели тебя убить.
И тесак из набедренной повязки вынает. Ну я туда-сюда. что делать?
— А у меня вот пиво есть.
— А, ну это другой разговор
Хорошо посидели. Вот как в старину к смерти приговаривали-то (непонятно чье прим., к чему)