— Але, это Джани, который, как есть, старый маразматик и не может припомнить друга Агасфера, за которого заплатил в трамвае, и тем более не может вспомнить телефона Сарочки, дочки тети Клары из-под Бердичева? Что? Нет? Ах так это Луиджи, старый маразматик… и т. д.
Я со своей стороны делаю кино тем, что исписываю листок за листком, бросаю половину из них в мусорную корзину, потом вскакиваю, опрокидываю мусорную корзину на ковер и, поднимая тучи табачного пепла, ищу то, что выкинул. Мучаюсь. Выбегая на балкон, шлю проклятья небу.
— Габриэль Гарсия Маркес? — уже через океан неизвестно за чей счет названивает Агасфер. — Старый маразматик? Ну это я, твой Агик…
А Алим заперся в туалете уже два часа. Говорит, что увертюру для будущей кинокартины сочиняет, а сам, распевая «В Краснокаменском саду музыка играица», занимается онанизмом.
— Лизка? Старая калоша? Не узнала? Ну так промой свои уши, допей свой поганый скотч… Але! Это квартира Ричменов? Как Букингемский дворец? Простите, е маджестик… Е-мое.
Светило неохотно переваливается через апеннинский шов сапога[98] и с шипением гаснет в лазурных водах[99]. И у меня что-то складывается на бумаге и так, словно там всегда и лежало. Уставшая рука с намертво и эпилептически зажатым в пальцах пером уходит за ухо и находит отдых. Кто-кто-кто сказал, что мы только проявляем на бумаге то, что там и было написано извечно давно божественной рукой с намертво и эпилептически зажатым пером? Конечно же.
Агасфер, всего навсего шесть раз переложив ногу за ногу, дозванивается до богатой старой калоши и по телефаксу[100] получает чек на такую сумму, что собьешься в нулях. Иной, обалдевший от такого изобилия пустот, обведенных окружностями, поспешил бы заполнить их чем-то спиртным. Но не таков Агасфер. Да и Алим не промах. Под вечер уже, весь измотанный музыкой до синевы, он выходит, пошатываясь, из туалета, садится за фортепьян, потайным ключиком открывает крышку, блестящую к вечеру, как освобожденный негр, кладет персты на оскаленные клавиши и как захерачит увертюру! Нет, не «В Краснокаменском саду». Какую-то другую. Музыку, которая была всегда. Алиму только удалось впервые с изобретением фортепьяна в нужном порядке нажать нужные клавиши. И все дела. А мне посчастливилось первым из смертных услышать божественный звук этого чудовища мироздания.
История сохранила нам свидетельство еще одного счастливца, которому где-то в глубине Европы довелось однажды услышать такое. «Дух его рвал все сдерживающие оковы, сбрасывал иго рабства и, победно торжествуя, летел в светлое эфирное пространство. Его игра шумела, подобно дико пенящемуся вулкану; душа его то поникала, ослабевая и произнося тихие жалобы боли, то вновь возносилась, торжествуя над преходящими земными страданиями и находила успокаивающее утешение на целомудренной груди священной природы.»
Больше история нам ничего не сохранила.
— Алим-джан, ты, оказывается, умеешь?!.. — в один голос воскликнули сценарист с продюсером, то есть оба мы.
— И-и, у нас в Душанбе любой пацан… — завел было свою обычную байку басмач, но сконфузился, стыдливо закрыл фортепьян, запер на ключик, а ключик проглотил.
И правильно сделал. Фортепьян не место для игр. Это место для стояния и фундаментальная основа основ. Модель мироздания. Краеугольный камень, нет, центрально-срединный. Как Китай, включая Монголию. «Молчаливый, как фортепьян», — говорят в народе о впавших в нирвану. А народ, он как скажет, так и припечатает. Пусть молчит. И во всем нашем «Катабазисе» никакой фортепьян больше не зазвучит.
Кинопроизводство, доложу я вам, это такая молотильная машина, которая, уж если поедет, то так замолотит, что только держись[101]. Пустить в ход эту машину можно лишь при наличии денег. Остановить до окончания создания фильма очень легко при отсутствии денег. Так что это Молох.
В Италии всегда очень любили поклоняться Молоху. Эту любовь сюда привнесли еще два пухленьких золотых поросенка, вскормленные римской волчицей в VII в. до н. э.