Учитывая, что под арестом в 1920 году ему предстояло просидеть полгода, оставшееся выпадает на лето 1919-го.
И СНОВА — БЕЛЫЙ
22 августа 1919 года белые высадили десант в Одессе.
Эскадра действовала стремительно.
Вот что вспоминал улан 1-го Петроградского эскадрона Сергей Афанасьев (успевший в середине 1940-х послужить во власовской РОА[17]): «Мы — “грозная” сила в 400–500 человек — наступали, и враг… позорно бежал. Смелость города берет! Тут была даже не смелость, а просто нахальство — занять город в 800 тысяч населения. Мы превратились в кусты хризантем, которыми утыкали нас благодарные жители. На тревожные вопросы: “Сколько вас?” — мы важно отвечали: “Сорок тысяч”. При виде нашей тонкой цепочки возникал второй вопрос: “Да где же они?” — “Идут вокруг города!” Так свершилось — и почти без выстрела “Одесса-мама” из красной стала белой…»
К полудню, узнав о десанте, город покинули все высшие красные командиры — Ян Гамарник, Борис Краевский и Иона Якир (кстати, все трое расстреляны в 1937-м). Как вспоминал Иван Клименко, председатель одесского губисполкома (тоже расстрелянный в 1937-м): «В городе не было абсолютно никаких сил, так как все местные силы были оттянуты для ликвидации поражения в Николаеве, восстановления фронта по Бугу и значительные части были направлены против Махно… Был в городе караул, штыков в 4000, но он был ненадежен…»
Существенную поддержку десанту оказали подпольные офицерские организации. Их восстание началось по условному сигналу — три выстрела из орудия в сторону города. По сигналу было захвачено здание Одесской губчека и освобождены находившиеся там. К утру 24 августа весь город перешел под контроль белых. Тем же утром после четырехмесячного перерыва появился специальный выпуск — бюллетень № 1 газеты «Одесский листок» с шапкой «Измученным гражданам исстрадавшейся Одессы от освобожденного узника — “Одесского листка” — братский привет!». В этот же день возобновила работу распущенная большевиками в апреле городская дума.
«Красный балаган окончен», — решила осчастливленная Муромцева и вскоре записала: «Вчера был Валя Катаев. Читал стихи. Он сделал успехи. Но все же самомнение его во много раз больше его таланта. Ян долго говорил с ним и говорил хорошо, браня и наставляя, советовал переменить жизнь, стать выше в нравственном отношении, но мне все казалось, что до сердца Вали его слова не доходили. Я вспомнила, что какая-то поэтесса сказала, что Катаев из конины. Впрочем, может быть, подрастет, поймет. Ему теперь не стыдно того, что он делает. Ян говорил ему: “Вы — злы, завистливы, честолюбивы”. Советовал ему переменить город, общество, заняться самообразованием. Валя не обижался, но не чувствовалось, что он всем этим проникается. Меня удивляет, что Валя так спокойно относится к Яну. Нет в нем юношеского волнения. Он говорит, что ему дорого лишь мнение Яна, а раз это так, то как-то странно такое спокойствие. Ян ему говорил: “Ведь если я с вами говорю после всего того, что вы натворили, то, значит, у меня пересиливает к вам чувство хорошее, ведь с Карменом я теперь не кланяюсь и не буду кланяться. Раз вы поэт, вы еще более должны быть строги к себе”. Упрекал Ян его и за словесность в стихах: “Вы все такие словесники, что просто ужас”».
По-моему, есть в этих строчках самодовольная интонация поучающих… А упомянутому Лазарю Кармену Бунин действительно не подавал руки. Одесский писатель и журналист бурно поддержал красных и выступал как пропагандист. Белые посадили его в тюрьму, где у него обострился туберкулез, от которого он умер в 1920-м.
И далее — у Муромцевой: «Валя ругал Волошина. Он почему-то не переносит его. Ян защищал, говорил, что у Волошина через всю словесность вдруг проникает свое, настоящее».
Неодобрительное отношение Катаева к Волошину, по его мнению, пытавшемуся усидеть на двух стульях, — во многом злость младшего, которому за эти стулья поневоле приходилось вставать под ружье.
А следом Муромцева пускалась в описания зверств, которые как бы оттеняли то, что Валя «натворил»: «Был присяжный поверенный, офицер, потерявший ногу. Он просидел 4 дня в харьковск[ой] чрезвычайке. Очень накален против евреев. Рассказывал, как при нем снимали допросы, после чего расстреливали в комнате рядом “сухими выстрелами”. Раз с ним сидел молоденький студент, только что кончивший гимназию, и горько плакал. Его вызвали на допрос в соседнюю камеру, обратно принесли с отрезанным ухом, языком, с вырезанными погонами на плечах — и все только за то, что его брат доброволец. Как осуждать, если брат его до конца дней своих не будет выносить слова “еврей”. Конечно, это дурно, но понятно».
17