— Ты под салютом, я под салютом, он под салютом, они под салютом! захохотала Валентина, махая руками.
— Замолчи! — закричал Петя. — Ты меня сбила.
Он собрался с мыслями и упрямо окончил мысль:
— Ты мне сначала дай честное под салютом, что если я тебе дам честное под салютом, то ты мне дашь честное под салютом, что не выдашь моей тайны. И тут же он не удержался и сам захохотал.
Вдруг Валентина насторожилась, заглянула в колодец и дернула мальчика за рукав:
— Помолчи! Тише… — Она предостерегающе подняла палец.
Петя заглянул через ее плечо вниз и увидел на фоне блестящего кружка желтого, вечереющего неба, отраженного в воде, темный силуэт двух женских голов, наклонившихся над колодцем. Они разговаривали негромко, сблизив головы, но каждое слово было слышно довольно ясно, хотя и гулко, будто сказанное в рупор.
— А у вас как? — сказал один голос почти шепотом, продолжая начатый разговор.
— Еще хуже, чем у вас, — ответил другой голос.
— У нас прошлую ночь шестнадцать человек забрали. Ходили по хатам и вытаскивали по списку.
— У нас то же самое. Двадцать три человека. И одного старика завели за клуню и тут же убили из винтовки.
— Какого старика?
— Может быть, вы слышали — Левченко Афанасия.
— Старого Левченко?
— Вот именно.
— Убили старого Левченко? Что вы говорите!
— То, что слышите.
— Да ему ж, мабуть, восемьдесят рокив, старому Левченко!
— А они его убили, не посчитались.
— За что же?
— За то, что он им не захотел показать, где его внуки сховались. У него внуки в партизанском отряде, и он их не хотел выдать.
— И они его убили?
— И они его, не сходя с места, убили из винтовки за клуней, а потом тело его выставили посреди Усатовых хуторов, возле церкви, и не велели три дня хоронить, чтоб другие люди видели, на что они способные.
— Ах, злыдни! Ах, каты проклятые!
В гулком стволе колодца послышалось сдержанное рыдание.
— Я вас прошу, не плачьте так громко! Если они увидят, что две женщины стоят возле колодца и плачут, то безусловно заберут в комендатуру. Они у нас не разрешают людям даже останавливаться на улице и разговаривать.
— У нас то же самое…
— Давайте лучше набирать воду.
Наступило молчание, и сверху одно за другим опустились, а затем поднялись два обледеневших ведра.
Пока ведра опускались и поднимались, Петя и Валентина смотрели друг на друга неподвижными глазами.
— К нам сегодня утром пригнали целую роту солдат, — снова раздался вверху шепот.
— И к нам тоже. А пушки к вам привезли?
— Нет, пушек не привозили.
— А к нам привезли две пушки. Теперь у нас, на Усатовых хуторах, стоит ихний штаб. В бывшей школе. Всюду патрули.
— Что им, катам, здесь нужно?
— Ихние солдаты говорят, что скоро будут выбивать из Усатовских катакомб партизанов…
— Ты слышишь? — шепотом сказала Валентина, изо всех сил сжимая Пете руку.
— Слышу, — одними губами ответил мальчик.
— Как же они их будут выбивать? — сказал первый голос.
— Будут бить из пушек.
— Пушками не выбьешь.
— Они думают, что выбьют.
— Не выбьют. Их ничем не выбьешь!
Петя и Валентина переглянулись.
— Они против пуль и против снарядов заговоренные. Весь отряд заговоренный. Они все невидимки.
— Слышь, Петька, мы с тобой заговоренные! — шепнула Валентина, таинственно блестя глазами.
— А много их? — сказал второй голос.
— Более чем полторы тысячи.
— У нас солдаты говорили, что две тысячи.
— Может быть, и две. У них там, под землей, говорят, целый город. Танки есть, самолеты…
Петя и Валентина снова переглянулись.
— Фашисты сегодня утром разведку делали возле Усатовского кладбища. Нашли там в скале какую-то трещину. Говорят, ход в катакомбы. Но они, конечно, туда не полезли — побоялись. Они только вокруг расставили посты и никому не велели даже близко подходить. Кто подойдет ближе чем на пятьсот метров, в того стреляют без предупреждения.
— Ах, каты поганые!
— А днем туда ходили их минеры с ящиками и все вокруг заминировали, теперь оттуда ни хода, ни выхода.
Валентина чуть не вскрикнула. Для того чтобы не вскрикнуть, она до крови прикусила губу и с такой силой сжала руку Пети выше локтя, что мальчик тихо застонал.
— Тише! — прошептала она, и ее глаза засветились в полутьме, как фосфор. — Ты слышал?
— Слышал.
— Они заминировали… ты понимаешь?
Ей не надо было объяснять Пете значение того, что они узнали. Это было слишком ясно. Почти каждый день через усатовский ход «ежики» выходили на боевое задание или возвращались с боевого задания подпольщики. Со дня на день ждали через этот ход Синичкина-Железного. Теперь этот ход был заминирован.
Они схватили ведра и с самой большой быстротой, с какой только возможно было двигаться по тесному и низкому подземному ходу, двинулись назад в лагерь.
25. ЧЕРТ УКРАЛ МЕСЯЦ
Сквозь свист и треск атмосферических разрядов послышался знакомый голос диктора, но такой глухой и такой далекий, что с громадным трудом можно было разобрать его с каждой секундой слабеющее бормотание. Это было что-то не совсем понятное и совсем необычное — какое-то длинное, монотонное перечисление: «…шестьсот сорок восемь орудий, тысяча двести семь пулеметов, восемнадцать тысяч винтовок, четыре миллиона патронов, один бронепоезд…»
— Трофеи… — сказал Леня Цимбал таким осторожным, таким вкрадчивым и таким тихим, ласковым шепотом, как будто бы это говорил не человек, а сказочный эльф. — Товарищи, чтоб я пропал — трофеи!..
Вдруг он вскочил, изо всех сил одновременно ударил каблуками в землю, швырнул шапку в стенку и, уже не стесняясь и не сдерживаясь, закричал во все горло:
— Будь я трижды проклят, если это не трофеи!
— Подождите, — сказал Черноиваненко и вытер рукавом вспотевший лоб. Тихо, товарищи!
Он понял, что наконец наступила минута, которую с таким страстным нетерпением, с такой надеждой, с такой верой ждали все советские люди. Его лицо сделалось строгим, бледным, даже красивым. И он произнес медленно, раздельно, как бы выпуская слова из самой глубины души:
— Товарищи, я думаю, что это большая победа Красной Армии под Москвой. И об этой победе мы обязаны как можно скорее сообщить усатовским жителям… Туляков, готовься к выходу наверх.
Туляков был большой мастер этого дела.
Он уже несколько раз совершал такие внезапные выходы. Обычно он вдруг входил в хату — разумеется, предварительно хорошо разведав обстановку, останавливался возле двери и говорил весело, громко:
— Здравствуйте, люди добрые! Давно мы с вами не виделись. Добрый вечер! А я шел мимо вашей хаты, вспомнил, что здесь живут хорошие советские граждане, мои избиратели, и думаю: дай зайду.
Хозяева усаживали его к столу, а сами торопились заложить чем-нибудь окошко и выслать кого-нибудь из хлопчиков на улицу покараулить. Серафим Туляков снимал шапку, расстегивал свою пеструю телячью куртку, доставал гребешок и неторопливо поправлял прическу.
— Вы их не бойтесь, — говорил он, кивая на окно. — Пускай лучше они вас боятся! Недолго им еще здесь хозяйничать.
И он начинал спокойную, обстоятельную беседу, касаясь всех вопросов, которые волновали крестьянство. Он делал короткий обзор военных действий, объяснял международное положение, подвергал убийственной критике все мероприятия оккупационных властей, высмеивал фашистское хозяйство и фашистскую пропаганду, попутно делал указания, как надо поступать в таком-то и в таком-то случае. И все это с такой непринужденной, ленивой простотой, как будто дело происходило вовсе не в деревне, захваченной врагами, где каждый миг его могли схватить, опознать и убить на месте, а в глубоко мирной обстановке, на длинных зимних посиделках. Он умел не только хорошо говорить — он умел также и слушать. Он исподволь узнавал много очень важного для дальнейшей работы райкома.
Бывало так, что вдруг посреди беседы раздавался тревожный стук в окошко — предупреждение об опасности. Но и тогда Серафим Туляков не проявлял никакой торопливости. Он медленно вставал, медленно застегивался, надевал шапку и говорил со вздохом: